Журнал "Истина и Жизнь" № 3, 2007
Обычно в первом осеннем номере мы вспоминаем отца Александра Меня, погибшего от рук убийцы 9 сентября 1990 года. Теперь поминаем и его духовного собрата, единомышленника, продолжателя его пастырских трудов, его горячей проповеди Христа и Евангелия, – отца Георгия, скончавшегося 22 июня. Ныне они соединились в обителях Отца.
Человек умирал. И хотя родные и друзья отказывались признать очевидное, всё чаще он заплывал в неведомую глубь, всё труднее возвращался. Он был в забытьи, когда мы вошли в палату, и, пока священник надевал поручи и епитрахиль, готовил всё необходимое для совершения таинства, лицо больного оставалось неподвижным. Но когда батюшка, наклонясь, спросил: "Ян, вы меня узнаёте?" – тот открыл глаза и внятно произнёс: "Да как же можно вас не узнать, отец Георгий..."
Не узнать и впрямь было нельзя: характерный облик, ни тени подобающей сану важности, редкой вместимости лоб, чуть шероховатый, с богатейшим запасом интонаций голос и ещё – разве только телесной немощью сдерживаемый порыв, под тонким покровом таимый огонь. Его и узнавали: пока мы шли к корпусу, сдавали пальто в гардероб, поднимались на лифте, с ним то и дело раскланивались больные, охранники, медики. Отца Георгия Чистякова знали и в Боткинской, и в Республиканской детской, и, наверное, в других больницах. Едва ли не с самого начала церковного служения Господь поставил его при боли и смерти, при неумолимой беде. Кто сам много болел, лучше поймёт человека, уязвлённого недугом, чем безмятежный здоровяк.
Об этом отец Георгий много размышлял, часто говорил и писал. "Безграничной личной смелости перед лицом болезни" его учила Тереза из Лизьё, бесстрашию перед смертью – "светлые и дерзновенные" Эдит Штайн и Анна Франк, Симона Вайль и мать Мария (Скобцова), о. Максимилиан Кольбе и Дитрих Бонхёффер. Он принял их максиму: "страх перед смертью – не основание для того, чтобы от неё бежать". Не будь этой школы, как мог бы он, с его чуткой и легко ранимой душой, десять с лишним лет опекать зачастую неисцелимо больных детей, и отпевать их, и находить слово утешения для их родителей?
"Жизнь, когда ты так тяжело болен... напоминает пребывание альпиниста где-нибудь на вершине Эвереста", – сказал он о маленьких пациентах онкогематологии и, возможно, о себе самом на Радио "Свобода". Образ точен: последняя болезнь – это разреженный воздух одиночества, ощущение исполненности жизни и невероятной близости Бога... И тут же – напоминание о единственном пути, каким заповедано восходить на вершины нам, христианам: – "В первые годы после того, как Христос воскрес, совсем маленькая Церковь, одна только община, которая состояла из ближайших учеников Иисуса, называла себя словом "вместе" – яхад. Надо всё-таки не помогать, не сочувствовать, а разделить жизнь".
Это была одна из "горячих точек" его проповеди. Видя в фигурах женщин-подвижниц ХХ века не скованное сакраментальной дисциплиной и структурными рамками христианство, отец Георгий считал, что им удалось по-новому прочесть Евангелие в то время, когда многие говорили о закате христианской эры. Женщинам, полагал он, нет нужды становиться священниками или епископами, чтобы "занять в Церкви равноапостольное положение". Следовать за Христом прежде всего значит остаться вместе с другими, когда лично у тебя есть возможность спастись, остаться и разделить их участь, как Симона Вайль, Эдит Штайн, мать Мария в годы нацизма.
"Верность сделала их удивительно смелыми, – писал отец Георгий, – и в то же время привела к смерти". Не о себе ли самом пророчил, взявшем бремена маленьких страстотерпцев, пошедшем следом за ними по адовым кругам химиотерапии?..
Этот христианский парадокс – о верности, ведущей к смерти, – во всей очевидности являет гибель тех, кому по естеству, казалось, вовсе не время было умирать. Только что отец Георгий с трогательной нежностью благословлял нас перед поездкой в Чечню, и мы ощущали его, и отца Александра Борисова, и наших близких молитвы как мощный воздушный поток, несущий нас поверх и мимо пуль, мин-растяжек, блокпостов, оберегающий от духов злобы поднебесных. Таня Юхненко, сердце этой поездки, серебряным голосом смеялась, пела под гитару чеченским беженцам о Боге, Едином для всех, и само слово "смерть" не вязалось с этой радостью, с настежь распахнутой любовью. И вот – смерть, грубая, дикая: самим дьяволом обрушенный на Таню бетонный столб, неузнаваемо исказивший её красоту.
– Отец Георгий, я не понимаю, зачем это. Двое детей... Она так нужна была Богу, столько ещё могла...
– Я тоже не понимаю. Я знаю только, что Господь иногда бывает слабее нас...
В полном недоумении отхожу – не вмещает душа эти странные слова. Лишь позже откроется абсолютная прозрачность сказанного: эту смерть и ещё многое, что тебе предстоит, возьми как крест Господень, когда Ему Самому уже невмоготу нести наши грехи, а без креста нет никакого христианства. Сила Божья совершается в Его немощи, когда Он доверяет тебе быть сильным. Остаться и разделить.
И так у отца Георгия всегда. Бежишь к нему со своей запутанной личной жизнью, каешься, а он рукой машет: "Тут не до своих грехов – человека спасать надо!" При таком батюшке не расслабишься, одних и тех же "тараканов" приносить на исповедь постыдишься. Поэтому – только о главном, в нескольких словах. А в ответ – ни советов, ни наставлений. За плечи возьмёт, тряхнёт хорошенько: "Будем молиться", – и всё. Можно дышать.
Ему претило выворачивание себя наизнанку, нецеломудренное обнажение души – он звал напрямую исповедоваться Богу, и не потому только, что священники не справлялись с бесконечными очередями кающихся. Кто-то вставал на исповедь по малодушию, потому, что "так положено" перед причащением (кем положено и зачем и на что нам тогда совесть?), кто-то – ради того, чтобы батюшка пожалел, дал от избытка своей любви (а батюшка еле на больных ногах стоит, вернее – уже висит всем телом на аналое). Он не себя щадил – он оберегал таинство от профанации, тайну – от забалтывания. Прихожане непрерывно читали кафизмы о его исцелении, но когда, желая поддержать горячо любимого батю, говорили: "Мы молимся о вас", – это тоже казалось ему нецеломудренным. Заповедано же: "...затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне".
Молчанию пред Богом отец Георгий придавал огромное значение, повторяя и повторяя вслед за митрополитом Сурожским Антонием, что встреча с Христом возможна лишь в безмолвных глубинах нашего "я". Человек слова, ибо служил Слову и был блестящим филологом – знатоком и ценителем всех и всяческих слов, он твёрдо знал, что самое главное на свете совершается в тишине. И как бы ни были горячи и вдохновенны его проповеди, ему не было равных в "тихих", de profundis службах Великого поста – в чтении Канона Андрея Критского и Пассий.
Покуда страна у экрана
Внимает дурным новостям,
Поют у Космы и Демьяна
Акафист Христовым Страстям.
"И – тихо. Так, Господи, тихо",
Что шелест зажжённых свечей
Слышней артобстрела и крика
Победы неведомо чьей,
О нет, не Твоей: На колени
Священник упал у креста.
Сгущаются смертные тени,
И кровью фелонь залита.
На плечи его и на спину
Налёг всею тяжестью свод,
Но он проведёт сквозь теснину,
Рыданьем глухим потрясёт.
Прости меня, Боже и Сыне,
У края Твоей полыньи,
Что к тёмной клонилась святыне
И ризы терзала Твои.
Бесслёзно и немо оплачу
Пропятой любви наготу,
Любую свою неудачу
Отныне за благо почту,
Тебе отдаю целованье,
Гордыню, разбитую в прах,
И ран Твоих благоуханье,
Как тать, уношу на губах. *
Это – отцу Георгию и о нём, о том, как мог он перевернуть душу, "рыдая глаголаше" – не актёрствуя, упаси Бог, но всем собою проживая каждое слово: "Вем, воистину вем... почто червлены ризы Твоя: аз, Господи, аз грехми моими уязвих Тя..." Да он и не думал никогда казаться, а всегда – был, подлинный во всяком своём проявлении. Вспылит, прогневается, и по делу, – три дня потом в рот ничего не берёт, пластом лежит, болеет. Недуг мало-помалу умирил его страстность, сделал кротким – и на кротость эту больно было смотреть. А уж после того как его, немощного, выкинули из машины, покалечили руку... Мне всё кажется, это зло людское и стало переломом, приблизило исход. Но, едва оправившись, он вновь служил, а когда в одно из воскресений увидели, что отец Георгий идёт в северный придел, бережно неся Чашу, полхрама качнулось следом – принять Причастие из его рук. Как безжалостны мы бываем в своей любви! После Литургии, с трудом передвигая ноги, идёт мимо ларька, улыбается, протягивает руки – ледяные...
– Ручки холодные какие, – почему-то выговаривается так, будто он малое дитя.
– Совсем нет сил...
Вот и весь последний разговор.
Но лучше буду помнить не это, а наше венчание два года назад. Слева и справа стояли ещё две пары, очень красивые и тихие: у одной из них ребёнок, проходивший лечение в РДКБ, умер, у другой был почти безнадёжен. Подойдя к нам, батя сказал: "Ну, вас я не стану спрашивать, согласны вы или нет..." – а когда
повёл вокруг аналоя, я, старше его годами, чувствовала себя маленькой девочкой, доверчиво идущей за отцом, который знает, куда ведёт.
Буду вспоминать Рождество и Пасху, всегда наполнявшие его силой, даже если в алтаре караулил врач со своим чемоданчиком, а на улице ждала машина, чтобы отвезти его из храма назад в больницу, откуда батя удрал... Вот он выходит из настежь распахнутых Царских врат, высоко вскидывает руки, голос звучен и радостен. "Христос воскресе!" – и счастье жаркой волной омывает сердце.
Буду помнить, как вечером в субботу дожидаюсь, пока он отпустит последнего исповедника, как мы поднимаемся к нему в кабинет поработать "Над строками...", но это невозможно, потому что уже одиннадцатый час, утром ему служить, а корректуру прочитать он всё равно не успел. В кабинетике ступить негде, всё завалено книгами и какими-то папками (их несут и несут ему на суд прихожане), звонит телефон из Парижа, отец Георгий отвечает с великолепным французским прононсом, кому-то пытается дозвониться сам, в паузах поклёвывает виноградины с тарелки, глотает остывший чай. Минут пять мы болтаем о всякой всячине, ещё минут за пять снимаем вопросы, и, поняв, что он не склонен "над рукописями трястись", обрадованная доверием, я покидаю келью.
Буду помнить, как ещё раньше, когда книга-комментарий к синоптическим Евангелиям только рождалась из бесед отца Георгия, из расшифрованных Мариной Сергеевной Фёдоровой магнитофонных записей (низкий ей поклон), которые из номера в номер печатались в "Истине и Жизни", он иной раз забегал к нам после визита в Патриархию (мы сидели тогда напротив Чистого переулка, в Еропкинском). "Здесь меня не найдут, – радовался он, – а если и найдут, то не скоро", – и приникал к компьютеру.
Однажды ему предстояло идти на какое-то торжество на Радио "София", а отрываться от работы было жаль. Он поёрзал на стуле, обернулся к нам с Наташей Бобровой, сделал круглые глаза и чистосердечно признался: "Сейчас я буду врать!" Набрав номер, батя жалобным тягучим голосом запел: "Отец Иван, прости меня, я не приду. У меня что-то голова ужасно разболелась. Поеду на дачу, отлежусь..." Враньё получилось таким незамысловатым, детским, что смеялись, наверное, не только мы трое, но и на том конце провода. Да можно ли было его не простить?
Простота и учтивость обхождения "с каждым и с каждой" (при таком-то послужном списке и учёных регалиях!) выдавали в отце Георгии интеллигента старого замеса, из тех, к числу которых принадлежал, скажем, академик Лихачёв. Хоть и писал батюшка, что не может назвать себя учеником Дмитрия Сергеевича, потому что лишь иногда слушал его лекции, они были "одной крови" – одного духа, не мысля жизни вне культуры. Вот Господь на какое-то время и свёл их в Фонде культуры, где отец Георгий работал под началом Лихачёва; позже ему рассказали, что Дмитрий Сергеевич регулярно читал "Русскую мысль" и первым делом искал в свежем номере газеты его статьи. Их роднили наследственная укоренённость в вере, полное неприятие "советчины" и "сталинского людоедства", глубочайшая преданность филологии.
"Есть все основания говорить о том, – писал отец Георгий, – что научная деятельность Дмитрия Сергеевича была своего рода религиозным служением". Близкая мысль – в статье о философе, монахине-кармелитке Эдит Штайн: "Научная работа вполне может стать молитвой. Главное заключается в том, чтобы отдавать людям вокруг себя всё, чем ты обладаешь". Отец Георгий не отделял лекционную, исследовательскую, писательскую и вообще никакую свою "светскую" деятельность от священнического служения – это у многих из нас Бог и профессия числятся по разным ведомствам. "Задача христианина, – приводит он в той же статье цитату из Э. Штайн, – ...научиться жить в руках Бога... в простоте младенца и смирении мытаря".
Оба эти качества с годами всё явственнее проступали в самом отце Георгии. Воистину со смирением мытаря участвовал он в телепередачах на самые разные темы – случалось, редакторские ножницы почти лишали смысла его присутствие в студии. Сам он, видимо, так не думал, скорее, разделял убеждённость отца Александра Меня: если тебя услышал хотя бы один человек в зале, идти туда стоило. Он точно знал: вера без дел мертва, и не рассуждал о том, что Церковь не должна подменять государство в социальном служении, поскольку сам никогда ничего от государства и не ждал и нам не советовал, а беды и нужды в России хватало во все времена. На особом счету были у него люди инициативные, умевшие, например, собрать деньги, буквально с миру по нитке, и издать нужную христианскую книгу, как это делала Ольга Тимофеевна Ковалевская из Петербурга, или те из прихожан, кто, не жалея времени и сердца, работал рядом с ним в той же Республиканской детской.
Ни разу не приходилось слышать от него, что современное христианство переживает кризис, хотя он не мог не видеть серьёзных внутрицерковных и межцерковных проблем и что только ленивый не кидает в нас камней из-за ограды. Напротив, отец Георгий считал, что "малое стадо не обречено". Рассказывая в статьях, проповедях, на бесчисленных конференциях об удивительных судьбах подвижников ХХ века, он с уверенностью говорил: "Если мы будем хотя бы сколько-то достойны того, что делали эти люди, если будем продолжать идти их путём, и через сто, и через двести лет будет существовать Церковь Христова".
Достало бы нам только мужества и веры остаться там, где поставил нас Бог, и разделить болезни и скорби своей многострадальной Церкви, не всегда помнящей, Чья она...
На другой день после вести утреннее правило преткнулось на "тяжкоболящем иерее Георгии", помолчало над зияющим провалом, потекло дальше. Место бати оказалось рядом с "убиенным протоиереем Александром".
Было дважды, впредь будет трижды памятным для меня 22 июня: начало Великой и страшной войны, день рождения отца, день смерти отца Георгия.
Но смерти нет. Впервые это открылось, когда он отпевал давнего нашего друга Яна Гольцмана, настигнутого тою же болезнью. Трижды склонялся ко гробу поцеловать, будто роднее и ближе никого не было, говорил о том, каким чистым человеком был Ян, как талантливы его стихи и проза, вышел из храма проводить. Всё, что происходило потом, на кладбище в Переделкине, казалось лишним. Главное сделал отец Георгий: разрешил узы, бережно, "яко чистую плащаницу", принял незримую душу, поцеловал и отпустил лететь. С того дня я не могу плакать по усопшим.
Многие из тех, кто провожал отца Александра Меня и пришёл проститься с отцом Георгием, говорят о сходстве этих прощаний. Оно несомненно, только не нависала над гробом отца Георгия тёмная тень злодеяния, не был пропитан кровью его путь к небесной обители, не разрывалось от бессильной муки и гнева сердце...
Никогда так не пел наш хор, никогда глубокая река скорби не светлела так стремительно, становясь мощным потоком благодати, никогда так явственно не ощущалось, что Христос посреди нас.
Осиротел наш храм. Осиротел отец Александр Борисов, нежно любивший и, сколько мог, оберегавший своего собрата, возлагавший на свои плечи его бремя. Осиротели наши жёны-мироносицы и братья, не раз отмаливавшие его у смерти. Но какие у этих людей лица! Разве не лежит на них отсвет того небесного огня, которым горел и зажигал души отец Георгий? Печаль их светла, а если и блестят на глазах слёзы...
"Господи! Если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой... Иисус... прослезился. Тогда... говорили: смотри, как Он любил его".
Смотрите, как мы любили его. Как любим. "Смерть, где твоё жало?"
Любимые, не надо слёз.
На время запертые в теле,
-
-
На время мы осиротели.
Но сколько верных собралось
У гроба! Как у колыбели...
†
Также см. радио-программу об о. Г. с участием Аллы Калмыковой
* Поэт Алла Шарапова заметила, что я процитировала ахматовскую строку – невольно, конечно (она теперь взята в кавычки). Стихотворение написано в 2000 году, в разгаре войны в Чечне; у Ахматовой – тишина стоит "над разбитым Парижем", Вторая мировая. Такие подсознательные совпадения (не заимствования) случаются и лишний раз свидетельствуют о связи событий и людей в Боге, о том, что... смерти нет.