Протоиерей Вячеслав Винников

«КТО-ТО ПОМОЛИЛСЯ: “ГОСПОДИ ИИСУСЕ».

Предыдущая часть

Главная страница

 

 

Я хотел бы опять в ту местность,

Чтоб под шум молодой лебеды,

Утонуть навсегда в неизвестность

И мечтать по-мальчишески – в дым.

Но мечтать о другом, о новом,

Непонятном земле и траве,

Что не выразить сердцу словом

И не знает назвать человек...

Я думаю, что это есенинские мечты о Царствии Божием. Апостол Павел был восхищен на третье небо и слышал там «неизреченные слова, которых человеку не сметь пересказать». Узнаёте в есенинском апостольское? Прямо слово в слово повторил поэт строки апостола Павла о Царствии Божием:

Что не выразить сердцу словом

И не знает назвать человек...

*

Я был на Даниловском рынке и решил купить красной смородины. Мужчина с корзинкой предлагает: “Рязанская… Покупайте”. Я прошел мимо, но его запомнил. Походил-походил и вернулся. “Есенинская. Только вчера вечером сорвал. Село Кузьминское, в трех верстах от Константинова”. Так я купил и привез домой есенинской смородины из села Кузьминского на берегу Оки.

На рынках часто говорят: “Мы из Рязани”. Но так, чтобы из есенинских мест, первый раз повезло. Солженицын писал, что те рязанские места «опалил небесный огонь», и восклицал: «Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясённый, нашел столько красоты – у печи, в хлеву, на гумне, за околицей, - красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают?»

*

Как бабочка – я на костёр

Лечу и огненность целую…

Мне кажется, что вся моя жизнь в этом двустишии. Знаешь, что можешь обжечься, а все равно летишь и целуешь огненность, как та бабочка, что летит на огонь и, наверное, знает, что может сгореть, но всё равно летит. Есенин передал знакомое мне ощущение; он сам неоднократно обжигался и всё равно летел. Особенно в молодости сильна тяга к полыхающему огненностью костру, к огненному греху. Стремишься к нему, опалишь крылышки и опять летишь на эту огненность, и знаешь, что сам давно бы погиб, и только Господь хранит тебя и терпеливо ждет, что ты одумаешься.

*

Один из друзей Есенина вспоминал:

 “Впятером мы пели недавно написанное:

Есть одна хорошая песня у соловушки,

Песня панихидная по моей головушке.

Есенин не выдержал: уронил голову на колени Клычкова, зарыдал. Клычков ласково сказал: “Молиться надо, Сереженька, молиться; ты совсем стал безбожником”».

Да, молитва защищает нас от бесовщины и богохульства, поднимает со дна, и Есенин в это верил, когда писал своей маме:

Помолись перед ликом Спасителя

За погибшую душу мою.

*

Вечер обнимает меня, я хожу по комнате и читаю стихи: строчки сами несутся ко мне, я погружаюсь в их ритм, могу читать долго-долго. И постель стелю, и умываюсь, и часы завожу, а стихи не отстают от меня, я погружаюсь в них, и почти всегда это стихи Есенина. Слезы подступают, плачу и не могу не плакать.

А потом ложусь спать и читаю молитву, успокаиваюсь и засыпаю с именем Господа на устах, и стихи мне в этом не мешают, потому что они прекрасны и зовут к Богу. Вслушайтесь, это так:

Мне теперь без листвы холодеть,

Звоном звезд насыпая уши,

Не меня будут юноши петь,

Не меня будут старцы слушать.

С поля новый придет поэт,

В новом лес огласится свисте,

По-осеннему сыплет ветр,

По-осеннему шепчут листья.

Так шептать мог только Есенин.

*

“Есенин в Ермоловом переулке в ночлежке читает свой цикл стихов из “Москвы кабацкой”. Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и плачет горько и безутешно. Он потрясен. Когда мы выходили в коридор, он берет меня за руку (Эрлих) и дрожащими губами шепчет: “Боже мой! Неужели я так пишу? Ты посмотри – она плакала! Ей-Богу, плакала…» У самых входных дверей мы (вновь) встретили женщину, что плакала, слушая Есенина. Он подходит к ней и что-то говорит. Она молчит. Он говорит громче. Она не отвечает. Он кричит. Та же игра. Тогда он обращается к остальным. Остальные подходят и охотно разъясняют: “Она глухая!”»

Я думаю, что глухую женщину поразило его чтение, он при чтении всю душу выворачивал наизнанку, не щадил себя, и она увидела, как он терзается и мучается, как ему плохо; всем сердцем это почувствовала и заплакала. Стихи из него рвались наружу, завораживали даже тех, кто его не слышал.

*

Есенин понял, что сделали с Россией большевики. “Пьяный Есенин чуть ли не каждую ночь кричал на весь ресторан, а то и на всю Красную площадь: “Бей коммунистов – спасай Россию!” Всякого другого на месте Есенина, конечно бы, расстреляли, но с “первым крестьянским поэтом” озадаченные власти не знали, как поступить. Пробовали усовестить – безрезультатно. Пытались припугнуть, устроив над Есениным “общественный суд” в Доме печати, - тоже не помогло. В конце концов, как это ни странно, большевики уступили. Московской милиции было приказано: “Скандалящего Есенина отправлять в участок для вытрезвления, не давая делу дальнейшего хода”. Скоро все милиционеры Москвы знали Есенина в лицо». (Р. Ивнев)

Один из современников, Андрей Соболь, пишет: “Крыть большевиков, как это публично делал Есенин, не могло и в голову прийти никому в советской России; всякий, сказавший десятую долю того, что говорил Есенин, давно бы был расстрелян”.

“Долго молча слушали “пролетарские” речи, и наконец попросил слово Есенин: “Здесь говорили о литературе с марксистским подходом, – начал он своим звенящим голосом, - никакой другой литературы не допускается! Это уже три года! Три года вы пишете вашу марксистскую ерунду! Три года мы молчим! Сколько же ещё лет вы будете затыкать нам глотку? И на кой и кому нужен марксистский подход? Может быть, завтра же ваш Маркс сдохнет!”» (Скиталец).

Потом был “Англетер” и расправа над ним, всё списали на самоубийство…

*

На московских изогнутых улицах

Умереть знать судил мне Бог…

Предчувствия его не обманули: хотя убили его в городе на Неве, но Москва стала его последним прибежищем. Москва, только Москва, могла принять его в свою землю. Убитый в Петрограде, он все равно вернулся в этот “город вязевый, пусть обрюзг он, и пусть одрях, золотая дремотная Азия опочила на куполах”.

Когда я вспомнил строки про изогнутые московские улицы, я их сначала отнес к себе и только потом - к Есенину.

Моя любимая Москва: её переулки, улицы. Неужели я не найду здесь свой последний приют… Даниловское с крестиками, прогретое теплым октябрьским солнышком… Опавшие желтые листья, дорожки, «кресты, как будто в рукопашной мертвецы, застыли с распростертыми руками». Я тихо иду от Тамариной могилки вглубь, к маме, к её холмику и крестику со Споручницей. Это будет мой последний путь “на московских изогнутых улицах…”

*

Родимая!

Ну как заснуть в метель!

В трубе так жалобно

И так протяжно стонет.

Захочешь лечь,

Но видишь не постель,

А узкий гроб

И - что тебя хоронят.

Я не знаю почему, но ложусь в постель и говорю: “Вот мой гробик”. Может, это от отшельников, которые засыпали в гробу, но то ведь отшельники. Знакомый батюшка говорил: “У меня на чердаке лежит гроб, я приготовил для себя, умру – всё под рукой”. Я думаю, он и облачение приготовил. У меня тоже облачение лежит, священническое, и я часто ложусь с мыслью: “А вдруг не встану?” У меня гробик – моя кровать. Кого-то могут смутить мои мысли, но ведь написано: “Помни последняя твоя, и никогда не согрешишь”. У монахов в кельях я видел над кроватью изображение гроба с такой надписью. Чего же здесь страшиться? Забота, суета часто не дают подумать о самом главном. Но вот Господь оставил меня одного, и всё наносное, ненужное куда-то отсеивается, а остается то, что нужно человеку для спасения и с чем он пойдет в вечность. Каждое мгновение обретает смысл и цену, и не растрачиваешь себя по пустякам, ведь говорим мы перед сном: “В руце Твои, Господи, предаю дух мой, Ты же меня благослови, Ты меня помилуй и живот вечный даруй мне”. Говорим так, потому что можем не встать утром.

А если я помру?

Ты слышишь, дедушка?

Помру я?

Ты сядешь или нет в вагон,

Чтобы присутствовать

На свадьбе похорон

И спеть в последнюю

Печаль мне “аллилуйя”?

*

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать,

Может быть, и скоро мне в дорогу

Бренные пожитки собирать…

И ушёл…. Он тихонечко собирал свои пожитки, чтобы перейти в другой мир, где “тишь и благодать”, которые коснулись его души и, видимо, не оставляли до самых последних дней. “Помолись перед ликом Спасителя за погибшую душу мою” – это его обращение не только к маме, но и ко всем нам…

КНЯГИНЯ КОЛОМЕНСКАЯ

Я не заласкан – буря мне скрипка,

Сердце метелит твоя улыбка.

Улыбка Тамары, единственная в мире, ни с чем не сравнимая улыбка. Если она улыбалась, то на сердце была весна. Порой я даже просил её ещё раз улыбнуться. В её улыбке было что-то очень детское, очень милое – она была королевой улыбок, и до сего дня сердце метелит её улыбка. Есть фотографии, где она улыбается. Наверное, улыбка - это то, что нам осталось от рая, единственное, что сохранилось на наших лицах. Мы всё потеряли с грехопадением, но осталась улыбка. Это чистота райская, это Божий дар, который не исчез. Улыбнется человек, и всё вокруг расцветает, улыбка открывает сердца. Как же она хорошо улыбалась, и какие у нее в это время были лучистые глаза, вся светилась, и этот свет падал на меня. Улыбнись мне, Тамара, под Новый год, одари чудесной улыбкой. Лягу спать, и ты приснишься, наклонишься надо мной и улыбнёшься, как раньше. Помолюсь, лягу и буду думать о твоей улыбке, пусть она мне снится весь наступающий год, пусть освещает меня и мой земной путь…

Я не заласкан – буря мне скрипка,

Сердце метелит твоя улыбка.

*

Тамара с рождения жила во 2-ом Подольском переулке в двухэтажном деревянном доме на первом этаже. Тихий такой, славный переулочек, с колонкой для воды - нажмешь на ручку, и польется толстая струя. Мне нравился её переулок и двор, где стояли сараи. У сараев тоже были палисадники, как и у дома. Дрова, погреб, во дворе развешивали белье, все друг друга знали. В доме всегда были пироги, щи, каши, блины… Сейчас я с болью вспоминаю Тамарино жилье. Дома того больше нет. Рядом с этим местом монетный двор. Думал, что мы будем жить вечно. А это «вечно» кончилось в 1995 году. Даже фотографии дома не осталось. Но помню я его хорошо. Закрою глаза, и стоит передо мною. Рядом Павловская больница, где Тамара лежала. Там же была и поликлиника. Тамара одно время работала в Даниловском универмаге, в отделе игрушек. Но это ещё было до меня. Рядом был рынок, кондитерский магазин, молочная, а на Мытной - магазин, который в народе называли «Поросёнок». Тамара рассказывала, что раньше в витрине стояли три поросенка, отсюда и название.

Сейчас я часто хожу по этим местам и вспоминаю: здесь Тамару встречал после работы, а здесь провожал. Полюбил я Даниловку, как и Хамовники. Название такое родное, теплое: Даниловка. Монастырь рядом. Теперь звон слышен. Летом сяду где-нибудь на лавочке и слушаю монастырский колокол - бом, бом, бом…

На углу Большой Тульской и Духовского переулка до недавнего времени стоял старинный деревянный двухэтажный дом. Он был почти копией того дома, в котором жила Тамара, а потому был мне особенно дорог. Построенный, вероятнее всего, в позапрошлом столетии, то был единственный деревянный дом, сохранившийся в Даниловском районе. Когда я проходил мимо него, то приостанавливался и каждый раз говорил себе, что в следующий раз сфотографирую его, чтобы была память о Тамаре и её доме. Но начали строить третье кольцо, дом окружили со всех сторон. Он вначале выстоял, потому что хозяин его, старый москвич, не хотел уезжать. Последнее время я все ходил и радовался: стоит – значит, есть ещё совестливые люди в нашей мэрии. Успокоился… Но однажды увидел на месте дома что-то торчащее, черное, обглоданное, а рядом чудом сохранившуюся поленницу дров. Не стало дома - и я будто что-то потерял.

*

Девичья фамилия Тамары - Коломенская. Во всем её облике было что-то величавое: в осанке, в походке, в голосе, в выражении лица, - за что сотрудницы прозвали её княгиней Коломенской. Некоторые принимали её величавость за гордость, что её очень удивляло. На самом деле Тамара была очень кроткая, скромная, порой чересчур стеснительная, а величавость говорила о её внутреннем благородстве и честности.

Она много лет проработала в ГУМе. ГУМ она любила, хотя он же доставлял ей много страданий. Вокруг было столько махинаций, столько лжи и лицемерия, что ей было нелегко противостоять этому. Но она проработала много лет и ничем себя не запятнала. Последние годы работала в детской секции и чувствовала там себя хозяйкой, хотя никогда не была заведующей. В синем халатике, в красных стоптанных узконосых туфельках, она радостно встречала детей, любила подбирать им одежду, наряжать их.

Тамара была очень привязана к своей многочисленной родне и всегда старалась чем-нибудь их порадовать. Она помнила все дни рождения, именины, звонила, приезжала, всегда ждала звонков от родных. В ГУМе она покупала обновы для двух сестер, их мужей и детей. Особенно отличала племянника Сережу, просто души в нем не чаяла. «Слава, у Сережи нет хорошего пальто. Достань с антресолей серый английский ратиновый отрез. Пойду, закажу Сереже пальто в ателье. Будет он у нас настоящий жених». Сереже она постоянно что-то покупала и давала деньги, а позднее – посылала в армию. На прощание она обязательно клала ему в руку баночку кофе или шоколадку, улыбалась и подставляла щеку для поцелуя. Он целовал, а теперь совсем её не вспоминает. Хуже того, на мои укоры он недавно сухо ответил: «А я Тамару никогда не любил».

Тамара вечно хлопотала о родне. Придет, бывало, с работы и звонит племяннице Вере: «Я ботинки Володе купила. Когда привезти?» Я начну отговаривать: мол, пусть сами приедут, достаточно того, что ты купила, но она настаивала на своем.

«Алла, я тебе купила очень красивый теплый халатик, мы со Славой приедем, привезем».

«Андрюша, ты когда будешь дома? Я тебе новые ботинки купила, приеду и привезу».

«Слава, поедем к Вере в больницу, она лежит после операции аппендицита, отвезем ей баночку икры».

«Колька-то в Сокольниках в больнице, ему нужна курага и грецкие орехи».

Тамара и маму мою не забывала, покупала ей отрезы, халаты, чайники и прочее.

Она очень любила музыку, глубоко её чувствовала, легко запоминала и распевала песни и арии из опер. Одно время она в ГУМе продавала пластинки, в основном, симфоническую музыку. Иногда, по просьбе мамы, Тамара пела ей по телефону. Нравились Тамаре песни на стихи Есенина – «Клен ты мой опавший», «Отговорила роща золотая», она любила пение Козловского, Архиповой, Анны Герман, Утесова… Я всегда жалел, что она не развила в себе певческий талант. К сожалению, в свое время старшая сестра Нина направила её в торговлю.

В семье Тамары, хотя и держали иконы, но от Церкви и от Бога отошли. Внешние блага затмили духовное. К тому же старшая сестра Мария после окончания медицинского института попала врачом-диетологом в… Кремль. Должность её была военной тайной, и она была очень недовольна, когда Тамара вышла замуж за подозрительного субъекта, который мало того, что в Бога верил, ещё и в Церкви прислуживал. Мне даже намекали, что из-за меня Марию могут выгнать из Кремля. Её родственники хотели, чтобы я ушел из Церкви и пошел работать в магазин грузчиком. А я не только остался в Церкви, но и стал священником, из-за чего они всегда относились ко мне с недоверием. Когда же Тамара тяжело заболела, они от неё отвернулись, могли годами не звонить и не приезжать. В вечную жизнь они, видно, тоже не верят, а потому крайне редко приезжают на её могилку, да и могилы своих родителей практически не посещают. Тамара тяжело переживала предательство родни, в своем дневнике в годы болезни как-то записала: «Каждый день я просыпаюсь с мыслями, что у меня нет ни родных, ни знакомых… и слезы на глазах. (…) Меня все оставили, все родные».

*

Я верю, что нас с Тамарой соединил Господь. Она во многом выправила мой путь: в ней была духовная сила, унаследованная, видно, от бабки Матроны, работавшей в Даниловом монастыре, и деда Тимофея, иеродиакона Киево-Печерской лавры. У нее была искренняя вера в Бога, а через меня она постепенно вошла в церковную жизнь.

Майским днем 1962 года мы с Тамарой вошли в Грибоедовский ЗАГС. Тамара держала меня под руку, в другой руке у нее были цветы. Мы идём по ковру: она в черных туфельках на каблуках, в белом платьице, сшитом её мамой, а я в костюме с чужого плеча, при галстуке (тоже не моем), если хорошо вспомнить, то и рубашка была на мне, кажется, чужая. Вот такой «шикарный» жених, да при всем том ещё бывший семинарист, а в тот момент простой алтарник Николо-Хамовнического храма с «огромным» по тем временам окладом в 60 рублей. Затем было венчание, не такое помпезное, как церемония во дворце, но наполненное молитвой. На венчание нас сопровождал мой товарищ по Семинарии отец Сергий (Куськин), иеромонах, а венчал тоже мой товарищ – отец Владимир Маркин. Ни гостей, ни родственников не было. Деревянный храм в Удельной: в красном облачении батюшка отец Владимир, хор из трех человек. Но самое главное - здесь был Господь, Он нас соединил, и радости нашей не было предела. А потом мы с Сергием поехали к маме в Хамовники пить шампанское и чай. Как будто вчера это было, да почему-то я один остался, а невесты нет. И белое платье, и цветы, и туфельки, и мой костюм, и я сам тогдашний – все куда-то ушло...

Давным-давно жили-были в Москве Тамара и Слава. Любили они гулять по парку, по ночной Москве, кататься на речном трамвайчике. Он жил в Хамовниках, а она - на Даниловке. Разве это было сорок лет назад? Конечно, нет. Это было вчера…

Говорят, в мае жениться – будешь всю жизнь маяться, а мы «жили мирно в тихом счастии под беломайскими каштанами». Это я сейчас маюсь.

*

В день сорокалетия нашей свадьбы я услышал Эдит Пиаф. Маленький парижский воробышек всколыхнул мою душу. Слёзы, слезы, слезы… Падам, падам, падам… Я не знал, о чем она поёт. Наверное, о Франции, о любви. В её голосе звучала любовь и скорбь каждого из нас.

Я помню Тамарину радиолу, по тем временам большую роскошь, телевизора у неё вовсе не было. Все в её комнате было бедно: белая печка, буфет, сделанный её отцом, им же сделанный гардероб, стол – вот и вся обстановка. Радиола стояла между двумя окошками в красивом блестящем деревянном корпусе с прожилками. В день свадьбы мы слушали Пиаф.

Вчера, в сороковую годовщину нашей свадьбы, я оделся во все Тамарино: чешский серый костюм, который мы покупали в «Праге» (и она долго меня оглядывала, чтобы хорошо сидел). Рубашку достал из гардероба, которую Тамара семь лет назад постирала, но не погладила. Там же я нашел совершенно новую майку – это она мне когда-то купила. Галстук синий в горошек – я его надевал в театр. Ботинки коричневые, «Саламандер». Они уже износились, немножко порваны. И в таком «Тамарином» виде поехал к ней. Накануне я ей принес цветы, красивые, сине-голубые…

А вечером я услышал Пиаф: падам, падам, падам…

*

Любили мы с Тамарой в театр ходить. Бывали и в Большом, и в Немировича-Данченко, в Ермоловой, в Малом, в Театре эстрады, в оперетте, в Концертном зале имени Чайковского, в консерватории, в филиале Большого, во МХАТе…

Снег, вьюга, а ты подходишь к театральному подъезду. Все спрашивают билеты, а у тебя они есть. Вот сейчас ты окажешься за заветными дверями, где тепло, уютно, все блестит ярким светом, ты снимаешь пальто и поднимаешься по ковровой лестнице, держишь Тамару под руку, а у нее в руках маленькая блестящая театральная сумочка с биноклем. Находишь свой ряд, кресло и садишься. В зале стоит гул, раздается третий звонок, потихонечку гаснет свет, раздвигается занавес. Все волнения где-то позади, перед тобой другой мир, с которым так не хочется расставаться. Мне театр никогда не вредил, он привносил праздник в мою жизнь.

Сейчас, проходя мимо театра, я вспоминаю, как Тамара сидела рядом со мной. Когда спектакль заканчивался, я бежал в гардероб за пальто, снимал с нее туфельки, подставлял сапожки, подавал шубку. Приезжали домой и звонили маме: «Мамка, мы пришли, не беспокойся». Лежит у меня сейчас Тамарино театральное колье из янтаря, лежат и старые туфельки где-то под диваном – боюсь трогать. Один я в театр не хожу. Только воспоминания остались. Было у Тамары зеленое новогоднее платье, а поверх она надевала янтарное колье и браслет из янтаря – все это я подарил ей в самом начале нашей семейной жизни…

*

Когда я остался один, мне захотелось окружить себя Тамариными фотографиями, чтобы она всегда была рядом. Фотографии увеличил наш прихожанин Саша. Я вставил их в рамки, и Тамара опять оказалась со мной. И я так к этим фотографиям привык, что, когда ухожу - прощаюсь, а прихожу – здороваюсь. А Сашу все хочу отблагодарить: то просфору дам, то с праздником поздравлю. И всегда, когда он подходит, у меня немного сжимается сердце.

Когда я подарил ему свою книгу, он сказал: «Отец Вячеслав, мне так дорого ваше внимание». Чудесно, когда люди открываются друг другу, молятся друг за друга, и как хорошо, что внимание одного человека источает из другого слезы. Утешьте человека в беде, и это возвратится вам сторицей.

Сегодня вечером была пассия: все молились, Владыка сказал проповедь о любви, Крест стоял посреди храма, и Господь был посреди нас по Его слову: «Где двое или трое собраны во Имя Мое…» А потом я приехал домой и поклонился Тамаре, а она, как всегда, мне улыбалась с той фотографии, которую увеличил Саша.

*

У меня на столе две чашки: одна моя, другая Тамарина. Из одной я чай пью, другая стоит семь лет, но чай из нее никто не пьет. Я только изредка её мою от пыли. Они стоят недалеко друг от друга. Их можно поставить рядом, но я этого не делаю, пускай стоят, как стоят. На Тамариной кружечке – она синего цвета – изображены красные сердечки. Это был когда-то небольшой чайный сервиз. Мы обычно из него в новогоднюю ночь пили кофе. Моя сейчас стоит на полке в буфете, а Тамарина – на столе, на блюдце. Одна грустит, что из нее никто чай не пьет, а другая – что пьют в одиночестве.

*

Сегодня 14 мая – Тамарин День Ангела. Я отслужил литургию, панихиду и поехал на могилку. Стал петь панихиду на кладбище и заметил маленькую птичку, которая мне подпевала. Я полил цветы, а птичка подлетела к листочку и стала пить с него капли воды. Она меня пожалела и подпела одинокому батюшке, а я её, получилось, отблагодарил свежей водой.

*

О чем шептал бумаге карандаш...

Снова вечер и снова я один... Лето пришло, завтра 24 градуса тепла, можно купаться, а купаться негде. Я многие годы купался в Чертановском пруду: там бьют ключи, вода прозрачная и водоросли, как в аквариуме. Я приходил на пруд рано, часов в семь, входил в воду и плавал минут десять-пятнадцать. Затем выходил на берег, бегал, прыгал, обтирался и шел за хлебом и молоком. Это было чудесно: раннее купание, плавание, как на даче... Пруд и сейчас на месте, но я теперь туда не хожу. То было раньше, при Тамаре, она в это время ещё спала, я возвращался, варил яички, кашу, кофе, она вставала, и мы завтракали.

Я купался и у мамы в Беляеве, часов в шесть утра... только рыбаки там были злые, один как-то закричал: "Вот я тебя сейчас кирпичом по голове"... Особое купание было летом в Архангельском, там тоже рыбаки, но ни один никогда слова не сказал, хотя рыба там покрупнее ловится, чем в Беляеве.

Скоро опять можно будет купаться, да буду ли и где? В Архангельском, пожалуй, а в Чертанове не смогу: после купания надо идти домой и завтракать вдвоем, а я один... значит, и нет никакого купания. Но есть воспоминания, и о них "шептал бумаге карандаш"...

*

Заходя в комнату после ужина, я говорю: «Тамара, мама, я пришел с вами посидеть». Смотрю на их портреты, сажусь в кресло, беру бумагу, ручку и начинаю писать. Я пишу, а они мне подсказывают. Они мои соавторы. Посмотрю на них и что-то вспоминаю. Интересно, узнали бы меня теперь Тамара и мама, если бы встретили на улице? Не прошли бы мимо? Я очень редко встречаю друзей детства и каждый раз их не узнаю. Седые какие-то, совершенно не те, которых я знал в детстве, и только вглядевшись, вижу знакомые черточки. Сам при этом кажусь себе молодым, будто время меня не коснулось.

Наверное, скажете: и далась ему эта старость, что он о ней столько пишет? А мне просто хочется понять: старый я или ещё молодой? Скоро 13 апреля, мой день рождения, а затем 19 апреля, 3 июня – дни рождения Тамары и мамы, очень важные для меня дни. «Не буди того, что отмечталось», -- писал Есенин. А я не могу «не будить», столько всего связано с этими датами. Сейчас я праздную их по-другому, с цветами на могилках, с пением панихидок. Как хорошо, что Господь создал цветы, они и на могилках говорят нам о жизни. Я не верю в их увядание, такая красота не может увянуть. Это нам только кажется, что они завяли. При слове «цветы» разве мы видим завядшие? Нет! Значит, они вечны своей красотой, как вечен человек!

*

Я сегодня долго сидел на поваленном дереве на берегу пруда в Воронках, глядел на берег, на воду, на деревенские домики. Когда-то я здесь был с Тамарой и с мамой. Пролетели чайки, покружились и улетели. Попробовал воду, умылся – теплая. Сложил веточки и развел костер, сидел и смотрел на дымок – все до боли знакомо: и берег, и сосны, и плотина, и над водой наклонившаяся береза, около которой купалась Тамара, и наш пригорочек, где мы любили сидеть, расстелив большое махровое полотенце…

При слове «Архангельское» у меня всегда ёкает сердце, и становится так сладко-горько, столь милые и дорогие места, и столь близкие сердцу мои дорогие люди, которым так дорог был я. Полюбил я Архангельское на всю жизнь, не могу без него, ни зимой, ни летом нет мне покоя. Поеду и немного успокоюсь, как дома побывал. Да это и есть дом, только без стен и крыши, весь открытый для моего любящего сердца. Зажег сегодня пасхальную красную свечечку, поставил её на землю и запел акафист Споручнице грешных. Кругом ни души, только Ты, Божия Матерь, и такая дивная красота. Все деревья тянутся к Богу, невысокие даже встали на цыпочки, ни одна травинка не может без Него жить, все устремлено ввысь, в горнее. Тамара с мамой где-то рядом, только я их не вижу. Это молитва притягивает нас друг к другу, соединяет. В молитве очень большая сила, она делает невозможное. А потом пошел дождик, но я уже был в автобусе и смотрел из окна на знакомые деревни и остановки. Люблю эту дорогу, она порой мне даже снится, и часто, если не могу заснуть, вспоминаю Архангельское: поляны, ручьи, перелески, где собирали грибы и ягоды, и с этим засыпаю. Пройдет несколько дней - опять все брошу и поеду. Эти места нельзя забыть, они действительно благодатные. Архангельское. Это слово шепчут листья березы, ручеек журчит. Ар-хан-гель-ское – птички поют, они ближе всех к ангелам. Прислушайтесь – это слово на крылышках несут чайки, летающие над прудом. Разве можно эту красоту забыть, не любить и не приезжать сюда?

*

Утром в алтаре дьякон отец Сергий передал мне пакет, а в нем… кусочек зимнего Архангельского в рамке: милые любимые Воронки, застывший пруд подо льдом, сосны на склоне, мостик с деревянными перилами, часовенка на пригорке. На картине дата – 2 февраля 1961 года. Художник писал её, сидя на том самом месте, где обычно сидели мы с Тамарой и мамой. Надо же, какой подарок послал мне Господь, будто само Архангельское передает мне привет из дорогих и близких 60-х годов. Я не могу оторвать глаз от архангельской сказки. Картину подарила мне Даша из воскресной школы – поэт и звонарь с Бородинского поля. Спасибо ей.

*

Тамара очень любила молитвы «Отче наш», «Богородице Дево радуйся», «Царю Небесный», «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную» и часто повторяла: «Бог гордым противится, а смиренным даёт благодать». В её молитве было что-то по-детски непосредственное, лицо становилось такое радостное. Нет её со мной, а молитва её осталась. Я каждое утро сажусь на стульчик, на котором она молилась, когда была тяжело больна, и читаю её молитвы. И мама и Тамара оставили мне свои молитвенные правила, которые я исполняю: за маму пою каждый день акафист Споручнице грешных, а за Тамару – её любимые молитвы. Я хочу, чтобы их молитва не прекращалась. Если мы, оставшиеся здесь, будем продолжать молитву ушедших, то тем самым сохраним живую связь с ними. Господь дал нам молитву, и она не должна прерываться. Молю Бога, чтобы и после меня кто-то взял на себя этот молитвенный труд.

*

Я стоял на лоджии и видел, как подъехала «скорая». Такая же «скорая» по ночам приезжала к Тамаре: два-три вызова за ночь. Как я боялся, что её заберут в больницу. Я представить не мог, что её не будет рядом, что дом опустеет и радовался, как ребенок, что хоть ей и плохо, но все-таки она дома. Это была самая печальная радость в моей жизни. И все-таки больницы мы не миновали.

И вот теперь, после моей первой книжки, столько людей ко мне приходят, изливают свою душу, свою боль за живых и ушедших. Может быть, они почувствовали во мне сопечальника, соболезника, и мне кажется, что всё, что они рассказывают, это про меня, а им кажется, что всё, что в моей книге, - это о них.

«Скорая», а что за ней - никогда не известно… Когда сегодня к дому подъехала «Скорая», я молился: «Господи, помоги этому человеку, спаси его…»

*

Я много увидел тяжелого в больницах и понял, сколь хрупка человеческая жизнь и как мало отделяет нас от вечности – минута, секунда. В больнице люди так страдают, так быстро уходят. Так и ты можешь уйти, и тебя сюда привезут или принесут на носилках. Я сроднился с больничным бытом. Рядом с Тамарой очень тяжелые больные лежали, и я видел, как их, накрытых простынями, потом увозил большой лифт. Я делал в больнице то, что и предположить бы раньше не мог. Так я любил её, так жалел, так защищал. Рвалась любовь из меня, как пламя, сжигавшее меня. Все эти палаты, больничные коридоры, кабинеты, врачи, нянечки, сестры так и стоят у меня перед глазами. И она, Тамара, беззащитная и слабая. Я ни минуты не знал покоя, ни днем ни ночью, ехал, бежал, несся к ней, с утра и до вечера думал только о ней. И не уберег. Терзаюсь этим и ни на минуту не нахожу покоя, всегда она перед моими глазами, где бы я ни был.

Дорога от больницы к метро залита моими слезами и причитаниями: «Господи, не забирай у меня Тамару». Я никак не хотел верить, что она уйдет.

Если писать о больнице, получилась бы целая книга, но писать об этом очень трудно.

*

Приснился мне сон: Тамара молится на коленях перед иконами в маминой комнате. Вижу в центре - Спас Вседержитель в голубой эмалевой ризе. Лик Спасителя повернут в сторону Тамары. Присматриваюсь: все иконы смотрят на нее, а Тамара этого не замечает. Затем она поднимает голову и радостно говорит: «Как покойно, хорошо здесь».

РОДИТЕЛЬСКАЯ СУББОТА

Завтра Родительская суббота. Будем поминать родителей, сестер и братьев, жен и мужей, всех, знакомых и незнакомых, ушедших в тот прекрасный мир, в который нам всем нужно собираться. Чуть-чуть только надо потрудиться для этого прекрасного далека, и все тяжелое, что мы видели в этом мире, Господь покроет любовью. Но мы даже этого «чуть-чуть» порой делать не желаем и закрываем для себя вход в Божий мир. Но опять же не все потеряно, для этого существуют Родительские, - придет кто-то в храм, помолится за нас, и двери в этот прекрасный мир немного приоткроются. Иначе зачем мы собираемся толпами под сводами храмов? Для того, чтобы вымолить родных. Я всегда молю Господа: продли мое пребывание здесь, чтобы я мог помолиться за ушедших: за Тамару, за маму, за дедушек и бабушек. И Господь продлевает... Сколько записок в алтаре, и за каждого вынута частичка из святой просфоры, и будет она погружена в Святую Чашу, в Пречистую Кровь, пролитую за нас Спасителем. Имена обступают со всех сторон, а за каждым именем стоит человек, которого я либо знал, либо видел на фотографии, но если и не видел никогда, то мысленно вижу теперь. Видно, в имени многое сокрыто, что очень трудно уловить и передать словами. Поминаешь архимандрита, которого никогда не знал, а он стоит у тебя перед глазами; новопреставленный младенец Илья – и опять возникает образ; раба Божия Евдокия – видишь её в платочке. Когда имен много, то они проносятся перед тобой, как в калейдоскопе… А тебе нужно каждого отметить молитвой: они же за этим к тебе пришли. Родные вовсе стоят как живые: вот мой прапрадед Марей, которого я никогда не видел, но вижу сейчас: бородатого, крепкого, сильного. Я за всех молюсь, за знакомых и незнакомых, и все они обступают меня, просят молитв, ждут, помянут ли их, очень ждут. И конечно, мы идем на могилки: поплакать, помолиться вместе с дождичком, который целый день сегодня накрапывает, плачет вместе с нами. "Проплясал, проплакал дождь весенний", как каждый из нас на этой земле.

Ждут, ждут наших помин наши близкие и, наверное, волнуются, придем или не придем, навестим или не навестим, как и в земной жизни. Если проводим их на погост и забудем, так же забудут потом и нас. Но Церковь напоминает: завтра Родительская, спешите, ведь мы все одно целое, одна семья, и те, кто здесь, и те, кто там, и нельзя нам забывать друг друга. Бог даст, завтра встану пораньше и с первым метро - в путь, вынимать частички и поминать, а затем на могилки.

Родительская... Весь мир ушедших и живых завтра погрузится в Святую Чашу, в Кровь Господа, а я, недостойный, буду совершать эту Божественную службу.

*

МАМА

Маму мою звали Елена, в молодости соседи по подвалу называли её Ленка, в детстве двоюродный брат дразнил Ленка-Пенка, а когда к нам в подвал приезжали ребята из Семинарии, они обращались к маме по имени и отчеству: Елена Филатовна. Мама гордилась своим отчеством, ведь Филат - необычное имя. Однажды в наш подвал приехал архиепископ Вениамин и, узнав мамино отчество, поправил: «Феофилактовна». После этого мама стала совсем уж солидно именоваться - Елена Феофилактовна.

*

Записано в 1979 году на Отдание Сретения со слов мамы:

«Дедушка Филат Васильевич (мамин отец) родился в 1880 году. Отец дедушки, Василий Яковлевич, был крестьянином. Его отец умер рано и оставил шесть человек детей. Мама дедушки Филата, Акилина, была из барского рода. Она была очень красивая и сбежала с каким-то гусаром вопреки воле отца, который её вернул и заставил выйти замуж за крестьянина Василия. В доме Акилину все звали матушкой, с утра она давала распоряжения, а если что было не по ней, била по щекам, а виноватый становился перед ней на колени и просил прощения. Муж её был некрасивым, она, видно, его не любила, и в одно прекрасное утро сбежала от него.

Никто из рода дедушки Филата с нами не знался, а у него было три брата, Феоктист, Леонтий, Григорий, и две сестры, Пелагея и Евдокия. Дедушка очень любил Леонтия, чья жена Татьяна стала крестной матерью моей мамы. Леонтий умер молодым, двадцати восьми лет, а его сын Николай, дедушкин крестник, погиб на фронте.

Жена дедушки, Ирина Кузьминична (мамина мама, моя бабушка Ариша) в девичестве была Клюева. У нее были два дяди, родной - Филипп и двоюродный - Петр, братья её отца Кузьмы. Петр как-то на ночь обругал свою мать и... умер. Прабабушку мою звали Агриппина, а её отца Марей (по святцам Мар). Моего прапрадеда Марея называли песенником: он любил ездить по деревне и петь песни. Жил он до 105 лет, никогда не болел и ни на что не жаловался: перед смертью пошел в ригу и лег там, жена подходит (она была у него вторая) и спрашивает: "Ты чего лег?" А он: "Мне что-то плохо, но если смерть придет, я её цепом!"

У бабушки Ариши была глубоко верующая и очень красивая сестра Пелагея: она никогда не плясала и черным словом не ругалась, считала и то и другое грехом. Потом Пелагею парализовало, и она семь лет лежала без движения. Моя мама называла её мученицей. Перед смертью Пелагея предварительно соборовалась, а потом как-то сказала: "Идите за священником, умирать буду". Священник жил за три версты, он только на подводу сел, как она умерла, и он по приезде отслужил панихиду. Позднее Пелагея приснилась парализованной бабушке Арише. "Посмотри, как я живу», - говорит. Вошла я в дом к ней, а там полно икон в ризах. «А ты, - говорит», - вот где будешь жить, открыла чулан, а там темно и паутина. Но молись, и Господь тебя избавит». Бабушка Ариша жила в прислугах у священника и диакона, умерла она 8 октября 1955 года, похоронена на Даниловском кладбище.

*

Снеговая пустая дорога,

Только скрип, только снег и поля.

Ах, как выткало небо много

Рассыпающего миткаля.

Я вспоминаю рассказ бабушки Ариши. Она работала в цехе, начальником которого был предобрейший мужчина. Как-то выткали миткаль с новым рисунком - и на следующий день все работницы цеха пришли в новых миткалевых платочках. Входит начальник: “Бабоньки, да как же это так, миткаль с таким рисунком ещё и в лавках не появился?” Все смеются, а он громче всех. Жалко, что такой платочек бабушка не оставила мне в наследство.

Тамарина мама работала на фабрике Брокар, сейчас – “Новая заря”, где выпускали «Духи императрицы», посвященные Александре Федоровне, которые позднее переименовали в «Красную Москву». У них до революции была форма: платочек, передник и высокие ботинки на шнурках, и все в районе отличали их по французским духам, которыми пахло за версту. Хозяева не видели в этом никакого воровства.

*

Смутно вспоминаю мамины рассказы о её детстве. Что же она рассказывала? Что её очень любил «папаня», на закорках катал, души в ней не чаял, что такого отца ни у кого не было. Вспоминала, как на Пасху яйца катали, что ходила она чаще босиком, что дразнили её Ленка-Пенка, что ребята в деревне были дружные. Рассказывала, как хороводы водили, как одевались. Парни на Пасху наряжались в красные рубахи. Зимой на ноги надевали онучи. У нее были маленькие лапоточки, рубашка длинная… и больше ничего.

Корову звали Зойка, зимой ягнятки в избе жили, по лавкам прыгали. В Красном углу иконы стояли. По праздникам ели щи, кашу, драчены - это что-то печеное из пшенной муки, очень вкусное. В деревне жил дядька, который не верил в Бога. Деревенские его не любили. Когда он умер, к нему долго не могли войти. Так несколько дней и лежал один. Рассказывала о богатом деревенском мужике, дяде Андрее, который её любил и угощал чем-то сладким. У него по праздникам всегда за столом сидел батюшка. Бабушка привезла её в Москву – она там жила у богатых - и купила ей сыру. Мама откусила, да выплюнула – мыло… разве это едят?.. В этом богатом доме её хорошо принимали. Дом находился где-то в районе Смоленки.

*

У меня есть поэтическая фотография мамы, на которой она в матросском костюме, в волосах - цветы, на шее - нитка бус, в расклешенной юбочке и с гитарой, стоит прислонившись к березкам – что-то есенинское есть в её позе. Она очень хорошо играла на гитаре, пела, танцевала. С трудом разобрал дату – 20 августа 1933 года. Маме двадцать лет. Красивая, молодая – глаз не оторвать. Я будто впервые её увидел.

*

Завтра праздник преподобного Сергия, я решил пропеть ему акафист, но никак не могу найти книжку. «Мамка, помоги! Я же не знаю наизусть, как ты знала». Полез в столик, у которого она молилась, – и чудесный акафист у меня в руках.

«Сергов день» -- так мама называла 18 июля и 8 октября. В эти дни она очень рано вставала и ехала на Ярославский вокзал. В восемь-девятом она уже была на Лаврской площади Троице-Сергиевой лавры. Я приезжал чуть позже. Встречались мы всегда у Троицкого собора, прикладывались к мощам Преподобного. Нас всегда пропускали. Потом стояли молебен на Лаврской площади и шли обедать в Семинарию. Мама очень любила сидеть среди батюшек и семинаристов, ей нравились семинарские обеды, особенно компот. В конце обеда шептала мне на ухо: «Сынок, а ещё один компотик нельзя?»

День Преподобного мы всегда ждали и никогда не пропускали. 18 июля папу взяли на войну. С 17 на 18 июля 1918 года расстреляли царскую семью, безропотно принявшую свой крест. А теперь, через столько лет, я пропел акафист Преподобному у маминой кровати и как будто с ней пел: «Радуйся, Сергие, преславный чудотворче!» Был на могилках и поздравил своих с праздником тропарем, величанием и акафистом. А Лавра так и стоит перед глазами: и очередь к Преподобному, и звон колоколов, и молебен у раки с мощами, и мой академический храм – всё, чем я жил и живу. Тишина Троицкого собора, рублевские иконы… Может, приведет Господь и как-нибудь съезжу…. Вслушайтесь: Троице-Сергиева лавра – колокольным звоном отдается в сердце, и хочется от радости плакать и молиться….

*

Мама на разных листочках бумаги вела пусть маленький, но дневник. Что-то западало ей в душу, и она записывала. Я листаю старые записи и нахожу небольшой отрывок: "Благодарю Тебя, Господи, что Ты дал мне увидеть сына моего, посвятившим себя Твоему служению». Ну как не заплакать? Да, мама видела мое служение и молилась со мной в храме с 1971 года по 1995-й четверть века. Дал ей Господь эту радость, и мне дал радость Ему служить. Я верю, что она и в вечной жизни видит моё сегодняшнее служение, Господь этого у неё не отнял, этого отнять нельзя, такое ведение Богом дается за веру и не отнимается.

Недавно мне приснился сон, что маме вручают церковную награду: она вышла ко мне сияющая, с коробочкой в руках, в которой лежал светящийся крест.

*

А вот тетрадка, где перечислены храмы и монастыри, в которых мама молилась: 72 названия: под 23-м номером храмы Архангела Гавриила и Феодора Стратилата на Чистых прудах. Запись сделана ещё до моего служения там. В те же годы под номером 61 - Петроград: Лавра и соборы города (заметьте, Петроград, а не Ленинград, она никогда не произносила это страшное имя). А вот ещё одна запись: 29 октября, храм мученика Лонгина сотника, иже при Кресте Господне поют разбойника... Она очень любила это песнопение. А под номером 44 храм Пресвятой Троицы в Удельной, в котором мы с Тамарой венчались. А вот стихи, которые мама очень любила:

Я великий грешник

На земном пути.

Господи, помилуй,

Господи, прости.

Господи, помилуй,

Господи, прости,

Дай мне, Боже, силы

Крест мой донести.

И Господь дал моей маме силы, до последнего дня она ходила в храм... Падала, разбивалась, ноги мне показывала, от коленей до голени все черные, и лицо было разбито, а всё шла. Я ей говорил: возьми палочку, но она не брала: я ещё бегаю, говорила, и опять шла в дом Божий. Её ботиночки богомольные, в которых она спешила в храм, все стоптанные, сейчас стоят под её кроваткой. Я потрогаю их и заплачу. Больше они не побегут, успокоились.

До встречи, дорогая мамка!

*

ПАПА

Прямо перед войной папа сфотографировался со мной на руках. Я не спросил маму, где мы с папой фотографировались, а она, наверное, могла бы рассказать. Вероятно, он взял меня на руки и пошел в фотоателье, которое находилось где-нибудь недалеко от дома; наверное, он нес меня на руках, а может, где-то я и сам рядом с ним шёл... А мама была дома или на работе, иначе она бы с нами пошла и на фотографии была бы рядом.

Папа, наверное, что-то предчувствовал: как он смотрит, будто вглядывается в мое будущее, а может, видит то, чего мы не видим, он меня обнимает, а я держусь за его палец, не отпускаю. У меня взгляд немного удивленный: что-то будет с папкой? Мне кажется, мы с папой понимали друг друга: я чувствовал, что останусь один, а он, кажется, предвидел, что у меня в жизни будет что-то очень важное, а что - тогда ему этого было знать не дано. Так вот мы и сидим вместе, мой папа и я: он - будущий воин, а я - будущий священник.

Папка мой родной, держишь ты меня на руках, будущего батюшку, и не знаешь об этом, да и о войне, наверное, только догадываешься... Все для тебя кончилось на Калужском поле: и война, и мое детство, все ты оставил: и меня и маму, и подвал, и бабушку. Мама все говорила, что ты в степи замерз, как ямщик из песни. Теперь и мама к тебе ушла, и бабушка, а меня все носит по этой земле, все никак снегом не занесет, нет ещё, видно, такой метели, чтобы запорошила и меня... А Калуга для меня с тех пор родной стала, так хочется поехать и поклониться ей, припасть к этой священной земле и просто поплакать, помолчать и побыть с тобой. Соскучился я: ведь шестьдесят лет с лишним миновало. Вон сколько времени я тебя не видел, а ты все такой же, и я с тобой все такой же маленький Слава.

*

Папа родился в 1910 году в Самарской губернии, мать его бросила в детстве, и он воспитывался у зажиточного человека, который был ему как родной отец. Папа говорил, что если бы нашел своего хозяина, то привез бы его к себе и почитал за отца. Но хозяина его раскулачили и куда-то сослали, а папу, слава Богу, не тронули, но оставили на улице. Он решил вместе с товарищем поехать в Москву, но по дороге товарищ сбежал со всеми деньгами и документами. В Москве папа ходил по столовым, объедки собирал. Кто-то поинтересовался: “Что же ты, молодой парень, объедки ешь?” Папа рассказал все. “Да ты в милицию иди и всё расскажи, тебе там документы выправят”. А ему, деревенскому парню, это и в голову не пришло. Так он устроился работать в милицию при Киевском вокзале. Потом работал на пивоваренном заводе, вначале грузчиком, а позже агентом по снабжению. Жил он там в общежитии, где его ставили всем в пример: всегда трезвый, обходительный и всем улыбается, да и кровать всегда заправлена. Мама рассказывала, что идет, бывало, с ним по улице, а на пути пивные забегаловки: хозяева выбегают и кричат: “Николай Васильевич, заходите, пивком угостим”, - а он улыбается и проходит мимо.

Остались фотографии: папа-милиционер в шинели, туго перепоясанной ремнем или портупеей, на боку револьвер, а на голове буденовка; папа с друзьями в военной форме; папа в костюме и при галстуке. Мама говорила, что галстук ему приделали в фотоателье.

Мне было три года, когда папу взяли на войну. В пять часов утра в день преподобного Сергия 18 июля 1941 года в дверь постучал мужчина: “Давай собирайся в военкомат”. Папа сказал бабушке: “Мамка, ставь чайник, сейчас приду”. И не вернулся. Через день или два пришел другой мужчина и принес все его гражданские вещи, сказав, что папа находится в клубе завода “Каучук” на Плющихе и если мы хотим его видеть, то надо бежать туда, пока его не угнали. Мама побежала, но её к нему не подпустили, она только видела его в окне второго этажа, и он что-то ей кричал, но среди криков и шума она не смогла разобрать слов. Потом в подвал кто-то принес от него записку, а позднее стали приходить письма с фронта: желтые треугольнички из тетрадных листов в косую линеечку, сложенные вчетверо. Читаются они с трудом, так как написаны карандашом и выцвели от времени, а на сгибах того и гляди порвутся. Несколько лет назад я переписал папины письма для сохранности. Вот некоторые слова из пяти писем за те несколько месяцев, когда он ещё был жив: июль, август, сентябрь, октябрь сорок первого. Самое первое письмо ещё из Москвы: “Я нахожусь покамест в Москве. Можно только приехать ко мне, а писем не посылайте”. Все письма начинаются с обращения: “Здравствуй Славик, Лена и мама” или “Здравствуйте мои родные, Слава, Лена и мама. (...) Из продуктов, смотри, ничего не присылай. Ещё, Лена, подходит зима. Я знаю, что в сынка пальто нет (так и написано в сынка), ты чего-нибудь там сообрази, продай чего-нибудь из моей одежи и купи ему пальто. А если нельзя продать, тогда сшей ему с моего пальто или с костюма моего серого. Можно с темно-синего моего пиджака, вообще не жалей ничего. Будем живы, придём, наживем, и обязательно мою шапку отнеси шапочнику и перешей её на сынка. Пущай носит он её, а пиджак меховой пускай носит мама, и, пожалуй, наденешь сама, когда будет холодно. Он теплый и легкий”.  Всегда, когда это читаю, по щекам текут слёзы, а мама, наверное, все папины письма знала наизусть и всегда рассказывала о папе, пересказывая строчки из его фронтовых писем. В одном он писал: «Лена, скажи маме, чтоб она обо мне не плакала, не беспокоилась. Я сейчас покамест живу лучше всех красноармейцев и даже лучше вас самих. Я попал в хорошее отделение, лучше не может быть. (...) Обо мне не беспокойся ни в каких смыслах”. Мама, вспоминая об этом, всегда плакала. Она-то понимала, что это значит “лучше вас самих”. В конце всех писем папа передавал привет Дарье Ивановне, моей крестной, и соседям. А затем писал свой адрес:

Действующая Красная Армия

487 полевая почта

299 арт. Полк, 5я батарея

Винникову Н.В.

Моего деда Василия, богатого прапорщика, убили во время революции на улице. Бабушка Агафья Ивановна умерла перед войной, а до этого приезжала к нам в подвал. Была она очень статная и красивая, но маму мою недолюбливала, бывало, приедет, "подожмет губы, сидит и молчит"... Папа как-то не выдержал: "Лена, ну-ка оставь нас одних". Мама вышла, а когда вернулась в комнату, то не узнала Агафью Ивановну, - такая та стала ласковая и приветливая. Так папа умел все улаживать. Агафья Ивановна вышла второй раз замуж, мужа её звали Сергей, а сына от второго брака - Александр. Папу моего она воспитывать не стала, а сдала его в детдом, оттуда он и попал к хозяину. Папа же, когда вырос, привечал своего сводного брата Сашку и заботился о нем.

Папка, может, за твою смерть и дал мне Господь священство, ведь ты говорил маме, что за эту власть, за большевиков, воевать не будешь, за Россию идешь воевать, а не за них. Мало кто тогда понимал, что то была власть Антихриста. Они ведь Бога решили убрать из страны: храмы рушили, людей убивали, - и многие, очень многие им поклонились. Может, за то, что ни ты, ни мама, ни бабушка не поклонились им, и дал мне Господь священство. Не мне судить, но почему-то мне так видится: рядом с домом стоит храм святителя Николая, ты - Николай, я - Николаевич, - везде святитель Николай с нами.

А маму Господь оставил, чтобы она за нас молилась, и она свою миссию выполнила до конца. Через десять лет я фотографировался уже с мамой, и она прожила со мной всю оставшуюся жизнь. Верю, что встретимся, верю, а как же не верить, если Господь всех нас сотворил для вечной жизни!

*

Андрей Агарков, мой сосед по подвалу, старше меня лет на десять. Он недавно мне сказал, что помнит моего папу: «Я по коридору шел, а он посмотрел на меня и как-то задержал свой взгляд. И вот это у меня так и осталось». Андрюше тогда было лет десять, а мне год или два. Удивительно, что прошло более шестидесяти лет, а он помнит взгляд, даже не слово, а просто взгляд…

*

Вот и прошла Троицкая родительская. Народа было не так много, но помолились от души. Троица, березки, молитвы на коленях о сошествии Святаго Духа на апостолов, а значит, и на всех нас, они просто были первыми. Стоим на коленях и молимся: радостно не только нам, но и ушедшим в тот дивный Божий мир. Потом я поехал на Даниловское кладбище: на могилках оживление, ушедших с праздником поздравляют. Я купил пионы у маленького старичка, у которого всегда самые дешевые цветы. «Да мне лишь бы продать, - говорит, - чтобы не завяли да людям радость принесли». Недалеко от Тамары похоронен молодой мужчина: на дощечке имя написано "Константин" и надпись от мамы "Закатилось мое солнышко...” Маму зовут Лия: когда мы Тамару хоронили, она на могилке была, так и познакомились. В одну из Родительских суббот я подарил ей свою книгу. Она всегда с тех пор к Тамаре заходит и молится, а я за её сына Константина молюсь и могилку благословляю, и, кажется, мы друг друга хорошо понимаем, иногда и поплачем... Соседи по могилке. Я очень уважаю тех, кто ушедших помнит: значит, у людей сердце доброе, Господь в нем.

У меня свой путь на кладбище: зимой на нем редко встретишь убранные могилки. Летом, правда, могилки убирают. Смотришь, она совсем заросла, а потом её подмели, убрали и опять оставили на долгое время. Я иногда думаю: кто на мою могилку придет? Родственников у нас с мамой нет, а Тамарина родня - не родня. За семь лет у моей мамы на могилке никто из них не был, и знаю, что никогда не придет. Им ни мама моя не нужна, ни Тамара, ни отец, ни дед. Пасха, Родительская, а их нет; Рождество, Новый год - их тоже нет; лето три месяца - ни разу никто не пришел.

*

Троица. Завтра опять приеду: праздник будет, Духов день, надо будет всех поздравить, березки принести и молитвы, которые в храме читались коленопреклоненно, хорошо бы донести и не расплескать...

Много цветов у Тамары, и почти все пионы: белые, розовые, бледно-розовые - и все благоухают. Так хорошо здесь, что и уходить не хочется, так бы и остался, да вот домой надо ехать... Где он, дом наш? Кто его знает... Может, и ехать никуда не надо? На кладбище очень хорошо: солнце светит, зелени много, березки... Здесь и зимой хорошо, и летом. Вокруг кустики, деревца, оградка да ветер, который гасит свечи, а я их опять зажигаю. Зачем мне идти домой? Тамары там нет, она здесь, а мой дом там, где она... Вот и спешу к ней. Но прихожу только в гости и опять ухожу.

Один сейчас среди могилок хожу, наверное, скоро стану неотъемлемой частью Даниловского кладбища, и меня будут показывать экскурсантам: это Духовской храм, это могилка Матронушки, а среди могилок ходит батюшка, вы его всегда здесь можете увидеть, в любую погоду, зимой и летом, утром и вечером, он здесь живет. Что же он и домой не уходит? А его дом здесь. Вон, видите, с цветами к маме пошел, а потом вернется к матушке, мама у него около стены похоронена, а матушка здесь, недалеко от входа. Как-нибудь и на ночь здесь останусь и сольюсь с самим храмом, с могилками, навечно, навсегда...

• Как пройти к батюшке Вячеславу?

• А это прямо, мимо храма и направо... у самой стены.

 

*

На Преображение я поехал на кладбище и захватил с собой три яблока. По дороге встретил нашу прихожанку -- она на службу опоздала, – подарил ей два. Оставшееся яблоко положил Тамаре на могилку, а к маме пошел пустой и немножко опечаленный. Навстречу бабушка с корзинкой. Я говорю: «С праздником!» Она достает большое красное яблоко и дает мне. Вот и мама без яблочка не осталась.

*

У меня на серванте семь яблочек, они все уже сморщились, как старички. Стоят рядком: самое маленькое, потом побольше – по возрастающей. Самое маленькое – это 1995 год, потом 1996-й и так далее, последнее - 2002 года. Я очень люблю праздник Преображения, освящение плодов, яблок, винограда. Раньше после праздничной службы я привозил несколько яблок домой. Когда их привозишь освященные, пахнущие садом, красивые, румяные, то в дом как будто врывается яблоневый сад. Особенно пахла антоновка. Если яблок было много, то пекли яблочный пирог, вся квартира пропитывалась яблочным духом. А теперь эти преображенские яблочки, сморщенные и потерявшие свой бравый вид, стоят у меня на серванте. Одно, два, три… За семь лет семь яблок. Они лежат у Тамариного портрета. Я кладу их для нее и поздравляю с праздником. Я выбирал самые красивые, самые крепкие. Время их и не берет, только сморщились. Когда я каждый год кладу свежее, оно рядом со сморщенным кажется королевским, а потом потихонечку тоже сморщивается. Думаю: сколько ещё наберется преображенских яблочек, хватит ли им места на серванте и будет ли лежать здесь восьмое? У одних морщинок побольше, у других поменьше, как у старичков разных возрастов. Мне кажется, по вечерам они мне улыбаются, их морщинки оживают, они довольны, что их не съели, не испекли с ними пирог, что они такие долгожители. Я, наверное, тоже скоро превращусь в такое же сморщенное яблоко. Очень хотел бы попасть в их яблочную семейку, лежал бы рядом и улыбался сквозь морщинки, а они бы говорили: «Это отец Вячеслав, теперь у нас есть свой батюшка…»

*

Праздник Успения Божией Матери. Как говорила мама: «Сынок, в этот день ты навсегда остался в Церкви». Я поехал на Успение в Лавру и там остался. И вот прошло 45 лет... И снова был чудесный день. Отслужил раннюю и поехал с моей духовной дочерью Леной на могилку её папы на Востряковское кладбище. Лена рассказывала мне про валун на его могилке, и вот теперь я увидел большой камень, на котором написано «Иван Волков», а над ним стоит белый деревянный крест. Валун обложен камешками, а среди них цветочки. Лениного папу я видел только на фотографии, но когда молюсь за него, то он у меня часто возникает перед глазами. Мы помолились, пропели панихиду, прикрепили к кресту икону Божией Матери Иверской. Матерь Божия будет теперь охранять могилку и его хранить в вечной жизни. Во время молитвы горели большие красивые свечи, оставшиеся с архиерейской службы. Нам было так хорошо, потому что Христос был посреди нас, и верно, будет всегда.

*

Недавно Лена разбирала какие-то бумаги и наткнулась на записную книжку своего папы, из которой выпали небольшие пожелтевшие листики бумаги со стихами. В них, для меня, целое есенинское сокровище:

Море голосов воробьиных.

Ночь, а как будто ясно,

Так ведь всегда прекрасно.

Ночь, а как будто ясно.

И на устах невинных

Море голосов воробьиных.

Мне сразу вспомнилось: «Листья падают, листья падают…» Я почувствовал, что пришла весточка оттуда, откуда вести доходят очень редко. И пришла от человека, который, как и я, смог проникнуться есенинским настроением и с головой погрузиться в его стихи.

*

23 октября с первым автобусом поехал на могилку к Тамариной маме, Ефросинии, на Хованское. Покупаю цветы – гвоздики, белые маленькие астры -- и думаю: «Воду, наверное, на кладбище уже отключили, как и на Даниловском, и цветы быстро завянут». Иду по дорожкам. По пути потрогал краны, где должна быть вода, молчат. Сворачиваю к могилке. Вижу столик, а на нем бутылка с водой. Налил воды в баночку, поставил цветы и поблагодарил Господа.

*

Мне часто кажется, что Тамара куда-то вышла и сейчас придет, а я сижу и жду её. Это чувство, видно, помогает мне держаться, оно где-то в подсознании. А если бы его не было, то не знаю, как я переносил бы свое одиночество. А так все годы жду не дождусь. У меня все, как было при ней, ничего не изменилось, да и сам я все такой же, да вот только убирать в доме некогда. Я все на могилки тороплюсь, если один день не поеду, то мучаюсь, как они там. Хоть на минутку, да зайду.

*

Сегодня пришел к Тамаре, а могилка вся снегом засыпана, стал снег отбрасывать, и вдруг - гвоздика, живая, самая настоящая, на снегу, розовая, как любила Тамара. Кто-то принес и положил, а потом пошел снег. Кто-то или меня очень любит, или мою грусть, вернее, меня в моей печали по Тамаре. Мою матушку мало кто знал. Я так благодарен тому человеку, который принес эту гвоздику, и помолюсь за него. Снег, гвоздика и икона Божией Матери Споручницы…

*

Ко мне на кладбище привыкли: рабочие кивают, собаки подходят есть просят, вороны подлетают – все мы здесь свои: нищие, бомжи, могильщики, вороны, голуби, собаки. Привыкли друг к другу, здороваемся, с праздником поздравляем.

*

Страшно, когда человек умирает для всех и люди вычеркивают его из памяти. Для большинства ушедший человек – отрезанный ломоть. Владимир Соловьёв пишет: «Умерли твои отцы, но не перестали существовать, ибо ключи бытия – у меня, говорит Вечность, не верь, что они исчезли, и, чтоб увидеть их, свяжи себя с невидимым верной связью Добра: чти их, жалей о них, стыдись забывать их». И дело здесь не только в посещении могилок и молитве (что очень важно), но в памяти о человеке. Нужно чувствовать его рядом, не выбрасывать ушедшего из своего сердца. В земной жизни вместе мечтали, радовались, переживали, работали, вместе молились, и вдруг… о человеке забывают как о чем-то уже ненужном. Такое отношение - предательство, а если ты предал, то предадут и тебя, когда ты уйдешь из этого мира. Если дорог тебе человек, то дорог должен быть до конца. Тогда любовь твоя и на могилку тебя поведёт. А если опустили в могилу и забыли, значит, все было напускное: и встречи, поцелуи, и подарки. И лежат наши прежде «любимые» на кладбищах одинокие и заброшенные, ждут, пока нас к ним привезут и положат на вечное упокоение. Что мы им тогда скажем, чем оправдаемся?

*

Отец Димитрий Дудко пишет, что он отпевал самоубийц и некрещеных вопреки всем канонам, потому что жалко ему было этих людей и их близких. Ко мне в храме несколько раз подходила пожилая женщина с просьбой отпеть некрещеного сына Владимира. Я сначала отказывал, но глаза её, полные скорби и печали, не давали мне покоя. И тогда я подумал: все мы человеки, рабы Божии, надо бы отпеть, успокоить её, сделать это по её вере, а там уж Господь Сам решит. Надо любовью постараться покрыть её ни с чем не соизмеримую материнскую боль. Ведь первых христиан как-то провожали в путь без крещения, тех, кто заявил о вере во Христа и тут же был предан мученической смерти. Они, наверное, страдания приняли во крещение. Пусть отпет будет раб Божий Владимир по страданиям его любящей мамы».

*

У могилки стоит священник, а с ним трое солдат. Я подумал: «Как хорошо, солдатики пригласили батюшку отслужить панихиду по близкому человеку, может, однополчанину». Возвращаюсь тем же путем, слышу: панихида вовсю поется, канон, да так здорово, и одни мужские голоса. Батюшка начинает: «Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего», а они подхватывают. Откуда же такой хор? Поравнялся с ними: трое солдат и один в гражданском, но с виду тоже солдатик, все молоденькие, лет 19-20, поют панихиду, а батюшка им даже не подпевает: у них и так здорово получается, зачем же им мешать. Вот такие теперь у нас солдатики встречаются – настоящий церковный хор. Вы бы посмотрели, какие молитвенные и торжественные у них были лица!

*

На кладбище встречаешь разных людей. На Даниловском я покупал цветы у Миши, который оказался мусульманином. Хороший открытый человек, всегда выбирает самые свежие цветы и продает мне дешевле, чем другим: «Для вас дешевле, я вас знаю много лет». Недавно он меня спросил: «Можно ли мне, мусульманину, зайти в православный храм?» Я говорю: «Конечно, можно, я это только приветствую». Помоги ему, Господь.

*

Я боялся, что уйду раньше своих близких. И вот остался один. И на кого надеяться, кто будет рядом? Кто за руку подержит, кто слово скажет? Я знаю: если бы это было возможно, Тамара пришла бы ко мне, прибежала бы и не оставила в последнюю минуту одного. А может, так и будет, ведь многие при уходе что-то видят. Может, и я увижу своих.

Болезни не выпускают меня из своих цепких рук, да я думаю иногда, что пора. Но ещё не отмолил кого-то, не отмолил своих грехов. Как уходить? Почему так холодно в комнате? Или это на душе холодно? Нет ни шагов ни голосов. Окружают меня безмолвные стены. Душевную боль ничем не заглушить, только молитвой.

*

Иподиакон Дима принес в алтарь фотографию примерно десятилетней давности: митрополит Владимир (Сабодан) на фоне открытых врат, настоятель Александрийского подворья целует руку владыке Нифону, я стою у Престола. Дома я решил рассмотреть фотографию повнимательнее, (все-таки десять лет с той службы прошло!), вдруг вижу: белый платочек, черное пальто, которое когда-то было голубым, а потом его перекрасили в черное… Мама! Стоит на своем месте: я смотрю на неё, а она – на меня. Пришла, навестила меня, утешила в скорби. Чудо.

*

Мама всё напоминает мне о себе. Сегодня собираюсь утром на службу и вижу какой-то листочек высовывается из вороха бумаг, на нем маминой рукой написано: «Восстани и иди на дело, на которое призвал тебя Господь». Мама, мама, она и оттуда обо мне заботится, выправляет мой путь.

*

Завтра обретение мощей преподобного Серафима Саровского. Я приехал на кладбище рано, около девяти. Солнце ещё не палило. Вспомнил маму и её поездки по понедельникам к Илии Обыденному. Я верю: по понедельникам мама и в той вечной жизни одевается во все «кобеднешнее», то есть лучшее, и спешит на акафист к преподобному Серафиму, а по вторникам идёт к Споручнице. В среду едет на Землянку к Покрову, в четверг – в Хамовники на акафист святителю Николаю, в воскресенье – в Сокольники на акафист Иверской.

В вечности не будет страданий, я не верю в них, там будет просто разная удаленность от Бога, но в каждой такой удалённости будет радость, будет любовь. Господь взял на себя все страдания мира, и мы Им любимы до конца, до Его крестной смерти. Ведь сказал Спаситель: «Приидите, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Вот люди и идут, покуда Земля существует, и радости их не будет конца.

Скоро будет 100 лет со дня обретения мощей Преподобного. И на земле и на небе будет торжество.

Мне недавно привези сухарики от Преподобного. Батюшка Серафим очень добрый и всех приходящих к нему одаривает особыми преподобно-серафимовскими сухариками. Вот и мне прислал в подарок. Я каждый день читаю ему тропарь. У меня есть его иконочка, приложенная к мощам. Он мне так же дорог, как и преподобный Сергий. Произношу имя Сергия, и за ним сразу всплывает имя Серафима. Жили они в разное время, а дух имели один. Нас, наверное, притягивает к ним их простота, их препростое преподобие. Они открытые, доступные, светлые. Написать бы их на одной иконе, как они вместе мишку кормят, и праздник для них двоих учредить в один день – серафимо-сергиевское торжество. У меня в сердце они неразрывно связаны – хранители Руси, иже добродетели подвижники, от юности Христа возлюбившие.

Ублажаем, ублажаем вас, преподобные отцы Сергие и Серафиме, и чтим святую память вашу!

*

У Тамары было больное сердце, и ей трудно было выбираться в праздники в Лавру, когда там столпотворение. Мы с ней ездили в будни, когда было тихо и спокойно. Тихонечко, не спеша доберешься, войдешь в Лавру, встретишь знакомых, пройдешь в Троицкий собор, приложишься к мощам преподобного Сергия, поставишь свечи, возьмешь масла, посидишь на лавочке, попьешь водички, наберешь с собой и не спеша, тихонечко идешь к станции. На душе хорошо: съездил, помолился, взял благословение у Преподобного. Мы с Тамарой заезжали ещё и в Абрамцево. Там избушка на курьих ножках Васнецова и храм, им расписанный, в то время закрытый, и все как в сказке, кругом ели, сосны и чудесный абрамцевский воздух.

*

Лет девять тому назад мама сказала мне: «Сынок, если останешься один, уходи в Данилов монастырь и там в келье молись». Я слушал, согласно кивал и не возражал. Она была со мной, Тамара рядом. Что я ей мог сказать? Но слова её запомнил. И вот как-то у Данилова монастыря встречаю отца Зосиму, моего крестника, а если проще – Игорька, каким я его крестил когда-то. Разговорились.

- Отец Вячеслав, я рассказал отцу наместнику, архимандриту Алексию, что вы один остались. Он вас хорошо знает и говорит: «Передай отцу Вячеславу, пусть придет ко мне, если захочет, я для него выделю келью, пускай у нас живёт, молится, исповедует, полная в этом свобода».

- Отец Зосима, Игорек, поблагодари его. Мне ведь и мама говорила: «Останешься один - иди в Данилов монастырь».

Ко мне то приходили мысли о монастыре, то уходили. Слишком я привязан к тем местам, где жили Тамара и мама, у меня в их доме тоже будто келья. Правда, нет такой молитвы, какую монастырь создает, но на всё воля Божия. Всё ко мне приходило незаметно, тихо, как в дуновении ветерка, и подсказывало. Буду ждать. Но пока не готов.

Мы как-то были с мамой в Даниловском ещё до открытия монастыря, там в то время жили трое монахов да два послушника. Один из них сфотографировал нас с мамой на фоне храма Семи Вселенских соборов. С Даниловым монастырем много связано: семьи Тамары и мамы жили рядом с ним, и работали рядом, и молились, монастырь для них был родным, и место упокоения они выбрали на Даниловском кладбище.

Слова мамы нет-нет да и всплывают: «Останешься, сынок, один - иди в Данилов монастырь»… Вот я и хожу. Постою, помолюсь, да и назад, в свои «кельи». Пока они меня не отпускают. На всё воля Божия!

*

Христос воскресе! Вот и Пасха, Светлое Христово Воскресение. После ночной службы я лёг в четыре утра, в семь поднялся – и на Даниловское. Христос воскресе! Это пасхальное приветствие я привёз Тамаре, маме и всем почивающим с ними. Яички, куличики, тюльпаны – цветов море. Пасха Красная… Красная от цветов. Потом я поехал на Хованское к Тамариной маме. От Юго-Западной автобусы отходят один за другим. До каких благоприятных времен мы дожили. Как же не приехать и не поприветствовать своих близких?! Ждать Радуницу? Но ведь можно и не дождаться, если возьмёт к Себе Господь. Душа просит поделиться пасхальной радостью с усопшими. Чего ждать? А на Радуницу мы их всех поминаем и опять придем с ними христосоваться и делиться радостью. Радость должна быть всегда.

*

На следующей неделе 3 октября – день, когда ушла моя мама. Я включаю запись: мы с мамой поём акафист Споручнице... она со мной рядом, и мы поём в два голоса. Когда она слушала эту запись, то удивленно спрашивала: “Неужели это я?” Слышать свой голос в записи всегда в диковинку. А теперь я слушаю без неё, а она поёт и поёт...

*

«Жизнь, зачем ты мне дана?» Для того, чтобы славить Бога, любить людей, ходить в храм, учиться, трудиться, радоваться жизни, написать книгу, построить дом, валяться на траве, которую Господь насадил, и делиться этой радостью со всей Вселенной. А потом тихонечко уйти к Нему, в вечную Радуницу. Только бы хватило жизни обо всем этом написать, чтобы люди читали и тоже радовались.

«Чую радуницу Божию, не напрасно я живу»! Нет, конечно, не напрасно! Ничего напрасного на свете нет. Всё имеет святой великий смысл. Во всём, всегда и везде Господь!

*

Я стараюсь верить, что книга сложится, если, конечно, из моих разрозненных заметок удастся что-нибудь собрать. Ведь судьба тоже строится из кусочков, а смотришь – и целая жизнь получилась. Жизнь, когда её начинаешь, кажется большой – ни конца ни края. Так и книга. Начнёшь писать – конца этой книги не видно, а не успеешь оглянуться - уже конец. Рассказал, «как текла былая наша жизнь, что былой не была». Книга эта и есть жизнь.

 

Cодержание

Главная страница