«КТО-ТО ПОМОЛИЛСЯ: “ГОСПОДИ ИИСУСЕ».
Я хотел бы опять в ту местность,
Чтоб под шум молодой лебеды,
Утонуть навсегда в неизвестность
И мечтать по-мальчишески – в дым.
Но мечтать о другом, о новом,
Непонятном земле и траве,
Что не выразить сердцу словом
И не знает назвать человек...
Я думаю, что это есенинские мечты о Царствии Божием. Апостол Павел был
восхищен на третье небо и слышал там «неизреченные слова, которых
человеку не сметь пересказать». Узнаёте в есенинском апостольское? Прямо слово
в слово повторил поэт строки апостола Павла о Царствии Божием:
Что не выразить
сердцу словом
И не знает
назвать человек...
*
Я был на
Даниловском рынке и решил купить красной смородины. Мужчина с корзинкой
предлагает: “Рязанская… Покупайте”. Я прошел мимо, но его запомнил.
Походил-походил и вернулся. “Есенинская. Только вчера вечером сорвал. Село
Кузьминское, в трех верстах от Константинова”. Так я купил и привез домой
есенинской смородины из села Кузьминского на берегу Оки.
На рынках часто
говорят: “Мы из Рязани”. Но так, чтобы из есенинских мест, первый раз повезло.
Солженицын писал, что те рязанские места «опалил небесный огонь», и восклицал:
«Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце
деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясённый, нашел столько красоты –
у печи, в хлеву, на гумне, за околицей, - красоты, которую тысячу лет топчут и
не замечают?»
*
Как бабочка – я
на костёр
Лечу и огненность
целую…
Мне кажется, что
вся моя жизнь в этом двустишии. Знаешь, что можешь обжечься, а все равно летишь
и целуешь огненность, как та бабочка, что летит на огонь и, наверное, знает,
что может сгореть, но всё равно летит. Есенин передал знакомое мне ощущение; он
сам неоднократно обжигался и всё равно летел. Особенно в молодости сильна тяга
к полыхающему огненностью костру, к огненному греху. Стремишься к нему, опалишь
крылышки и опять летишь на эту огненность, и знаешь, что сам давно бы погиб, и
только Господь хранит тебя и терпеливо ждет, что ты одумаешься.
*
Один из друзей
Есенина вспоминал:
“Впятером мы пели недавно написанное:
Есть одна хорошая
песня у соловушки,
Песня панихидная
по моей головушке.
Есенин не
выдержал: уронил голову на колени Клычкова, зарыдал. Клычков ласково сказал:
“Молиться надо, Сереженька, молиться; ты совсем стал безбожником”».
Да, молитва
защищает нас от бесовщины и богохульства, поднимает со дна, и Есенин в это
верил, когда писал своей маме:
Помолись перед
ликом Спасителя
За погибшую душу
мою.
*
Вечер обнимает
меня, я хожу по комнате и читаю стихи: строчки сами несутся ко мне, я
погружаюсь в их ритм, могу читать долго-долго. И постель стелю, и умываюсь, и
часы завожу, а стихи не отстают от меня, я погружаюсь в них, и почти всегда это
стихи Есенина. Слезы подступают, плачу и не могу не плакать.
А потом ложусь
спать и читаю молитву, успокаиваюсь и засыпаю с именем Господа на устах, и
стихи мне в этом не мешают, потому что они прекрасны и зовут к Богу.
Вслушайтесь, это так:
Мне теперь без
листвы холодеть,
Звоном звезд
насыпая уши,
Не меня будут
юноши петь,
Не меня будут
старцы слушать.
С поля новый
придет поэт,
В новом лес огласится
свисте,
По-осеннему
сыплет ветр,
По-осеннему
шепчут листья.
Так шептать мог
только Есенин.
*
“Есенин в
Ермоловом переулке в ночлежке читает свой цикл стихов из “Москвы кабацкой”.
Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и
плачет горько и безутешно. Он потрясен. Когда мы выходили в коридор, он берет
меня за руку (Эрлих) и дрожащими губами шепчет: “Боже мой! Неужели я так пишу?
Ты посмотри – она плакала! Ей-Богу, плакала…» У самых входных дверей мы (вновь)
встретили женщину, что плакала, слушая Есенина. Он подходит к ней и что-то
говорит. Она молчит. Он говорит громче. Она не отвечает. Он кричит. Та же игра.
Тогда он обращается к остальным. Остальные подходят и охотно разъясняют: “Она
глухая!”»
Я думаю, что
глухую женщину поразило его чтение, он при чтении всю душу выворачивал
наизнанку, не щадил себя, и она увидела, как он терзается и мучается, как ему
плохо; всем сердцем это почувствовала и заплакала. Стихи из него рвались
наружу, завораживали даже тех, кто его не слышал.
*
Есенин понял, что
сделали с Россией большевики. “Пьяный Есенин чуть ли не каждую ночь кричал на
весь ресторан, а то и на всю Красную площадь: “Бей коммунистов – спасай
Россию!” Всякого другого на месте Есенина, конечно бы, расстреляли, но с
“первым крестьянским поэтом” озадаченные власти не знали, как поступить.
Пробовали усовестить – безрезультатно. Пытались припугнуть, устроив над
Есениным “общественный суд” в Доме печати, - тоже не помогло. В конце концов,
как это ни странно, большевики уступили. Московской милиции было приказано:
“Скандалящего Есенина отправлять в участок для вытрезвления, не давая делу
дальнейшего хода”. Скоро все милиционеры Москвы знали Есенина в лицо». (Р.
Ивнев)
Один из
современников, Андрей Соболь, пишет: “Крыть большевиков, как это публично делал
Есенин, не могло и в голову прийти никому в советской России; всякий, сказавший
десятую долю того, что говорил Есенин, давно бы был расстрелян”.
“Долго молча
слушали “пролетарские” речи, и наконец попросил слово Есенин: “Здесь говорили о
литературе с марксистским подходом, – начал он своим звенящим голосом, -
никакой другой литературы не допускается! Это уже три года! Три года вы пишете
вашу марксистскую ерунду! Три года мы молчим! Сколько же ещё лет вы будете
затыкать нам глотку? И на кой и кому нужен марксистский подход? Может быть,
завтра же ваш Маркс сдохнет!”» (Скиталец).
Потом был
“Англетер” и расправа над ним, всё списали на самоубийство…
*
На московских
изогнутых улицах
Умереть знать
судил мне Бог…
Предчувствия его
не обманули: хотя убили его в городе на Неве, но Москва стала его последним
прибежищем. Москва, только Москва, могла принять его в свою землю. Убитый в
Петрограде, он все равно вернулся в этот “город вязевый, пусть обрюзг он, и
пусть одрях, золотая дремотная Азия опочила на куполах”.
Когда я вспомнил
строки про изогнутые московские улицы, я их сначала отнес к себе и только потом
- к Есенину.
Моя любимая
Москва: её переулки, улицы. Неужели я не найду здесь свой последний приют…
Даниловское с крестиками, прогретое теплым октябрьским солнышком… Опавшие
желтые листья, дорожки, «кресты, как будто в рукопашной мертвецы, застыли с
распростертыми руками». Я тихо иду от Тамариной могилки вглубь, к маме, к её
холмику и крестику со Споручницей. Это будет мой последний путь “на московских
изогнутых улицах…”
*
Родимая!
Ну как заснуть в
метель!
В трубе так
жалобно
И так протяжно
стонет.
Захочешь лечь,
Но видишь не
постель,
А узкий гроб
И - что тебя
хоронят.
Я не знаю почему,
но ложусь в постель и говорю: “Вот мой гробик”. Может, это от отшельников,
которые засыпали в гробу, но то ведь отшельники. Знакомый батюшка говорил: “У
меня на чердаке лежит гроб, я приготовил для себя, умру – всё под рукой”. Я
думаю, он и облачение приготовил. У меня тоже облачение лежит, священническое,
и я часто ложусь с мыслью: “А вдруг не встану?” У меня гробик – моя кровать.
Кого-то могут смутить мои мысли, но ведь написано: “Помни последняя твоя, и
никогда не согрешишь”. У монахов в кельях я видел над кроватью изображение
гроба с такой надписью. Чего же здесь страшиться? Забота, суета часто не дают
подумать о самом главном. Но вот Господь оставил меня одного, и всё наносное,
ненужное куда-то отсеивается, а остается то, что нужно человеку для спасения и
с чем он пойдет в вечность. Каждое мгновение обретает смысл и цену, и не
растрачиваешь себя по пустякам, ведь говорим мы перед сном: “В руце Твои,
Господи, предаю дух мой, Ты же меня благослови, Ты меня помилуй и живот вечный
даруй мне”. Говорим так, потому что можем не встать утром.
А если я помру?
Ты слышишь,
дедушка?
Помру я?
Ты сядешь или нет
в вагон,
Чтобы
присутствовать
На свадьбе
похорон
И спеть в
последнюю
Печаль мне
“аллилуйя”?
*
Мы теперь уходим
понемногу
В ту страну, где
тишь и благодать,
Может быть, и
скоро мне в дорогу
Бренные пожитки
собирать…
И ушёл…. Он
тихонечко собирал свои пожитки, чтобы перейти в другой мир, где “тишь и
благодать”, которые коснулись его души и, видимо, не оставляли до самых
последних дней. “Помолись перед ликом Спасителя за погибшую душу мою” – это его
обращение не только к маме, но и ко всем нам…
КНЯГИНЯ КОЛОМЕНСКАЯ
Я не заласкан –
буря мне скрипка,
Сердце метелит
твоя улыбка.
Улыбка Тамары,
единственная в мире, ни с чем не сравнимая улыбка. Если она улыбалась, то на
сердце была весна. Порой я даже просил её ещё раз улыбнуться. В её улыбке было
что-то очень детское, очень милое – она была королевой улыбок, и до сего дня
сердце метелит её улыбка. Есть фотографии, где она улыбается. Наверное, улыбка
- это то, что нам осталось от рая, единственное, что сохранилось на наших
лицах. Мы всё потеряли с грехопадением, но осталась улыбка. Это чистота
райская, это Божий дар, который не исчез. Улыбнется человек, и всё вокруг
расцветает, улыбка открывает сердца. Как же она хорошо улыбалась, и какие у нее
в это время были лучистые глаза, вся светилась, и этот свет падал на меня.
Улыбнись мне, Тамара, под Новый год, одари чудесной улыбкой. Лягу спать, и ты
приснишься, наклонишься надо мной и улыбнёшься, как раньше. Помолюсь, лягу и
буду думать о твоей улыбке, пусть она мне снится весь наступающий год, пусть
освещает меня и мой земной путь…
Я не заласкан –
буря мне скрипка,
Сердце метелит
твоя улыбка.
*
Тамара с рождения
жила во 2-ом Подольском переулке в двухэтажном деревянном доме на первом этаже.
Тихий такой, славный переулочек, с колонкой для воды - нажмешь на ручку, и
польется толстая струя. Мне нравился её переулок и двор, где стояли сараи. У
сараев тоже были палисадники, как и у дома. Дрова, погреб, во дворе развешивали
белье, все друг друга знали. В доме всегда были пироги, щи, каши, блины… Сейчас
я с болью вспоминаю Тамарино жилье. Дома того больше нет. Рядом с этим местом
монетный двор. Думал, что мы будем жить вечно. А это «вечно» кончилось в 1995
году. Даже фотографии дома не осталось. Но помню я его хорошо. Закрою глаза, и
стоит передо мною. Рядом Павловская больница, где Тамара лежала. Там же была и
поликлиника. Тамара одно время работала в Даниловском универмаге, в отделе
игрушек. Но это ещё было до меня. Рядом был рынок, кондитерский магазин,
молочная, а на Мытной - магазин, который в народе называли «Поросёнок». Тамара
рассказывала, что раньше в витрине стояли три поросенка, отсюда и название.
Сейчас я часто
хожу по этим местам и вспоминаю: здесь Тамару встречал после работы, а здесь
провожал. Полюбил я Даниловку, как и Хамовники. Название такое родное, теплое:
Даниловка. Монастырь рядом. Теперь звон слышен. Летом сяду где-нибудь на
лавочке и слушаю монастырский колокол - бом, бом, бом…
На углу Большой
Тульской и Духовского переулка до недавнего времени стоял старинный деревянный
двухэтажный дом. Он был почти копией того дома, в котором жила Тамара, а потому
был мне особенно дорог. Построенный, вероятнее всего, в позапрошлом столетии,
то был единственный деревянный дом, сохранившийся в Даниловском районе. Когда я
проходил мимо него, то приостанавливался и каждый раз говорил себе, что в
следующий раз сфотографирую его, чтобы была память о Тамаре и её доме. Но
начали строить третье кольцо, дом окружили со всех сторон. Он вначале выстоял,
потому что хозяин его, старый москвич, не хотел уезжать. Последнее время я все
ходил и радовался: стоит – значит, есть ещё совестливые люди в нашей мэрии. Успокоился…
Но однажды увидел на месте дома что-то торчащее, черное, обглоданное, а рядом
чудом сохранившуюся поленницу дров. Не стало дома - и я будто что-то потерял.
*
Девичья фамилия
Тамары - Коломенская. Во всем её облике было что-то величавое: в осанке, в
походке, в голосе, в выражении лица, - за что сотрудницы прозвали её княгиней
Коломенской. Некоторые принимали её величавость за гордость, что её очень
удивляло. На самом деле Тамара была очень кроткая, скромная, порой чересчур
стеснительная, а величавость говорила о её внутреннем благородстве и честности.
Она много лет
проработала в ГУМе. ГУМ она любила, хотя он же доставлял ей много страданий.
Вокруг было столько махинаций, столько лжи и лицемерия, что ей было нелегко
противостоять этому. Но она проработала много лет и ничем себя не запятнала.
Последние годы работала в детской секции и чувствовала там себя хозяйкой, хотя
никогда не была заведующей. В синем халатике, в красных стоптанных узконосых
туфельках, она радостно встречала детей, любила подбирать им одежду, наряжать
их.
Тамара была очень
привязана к своей многочисленной родне и всегда старалась чем-нибудь их
порадовать. Она помнила все дни рождения, именины, звонила, приезжала, всегда
ждала звонков от родных. В ГУМе она покупала обновы для двух сестер, их мужей и
детей. Особенно отличала племянника Сережу, просто души в нем не чаяла. «Слава,
у Сережи нет хорошего пальто. Достань с антресолей серый английский ратиновый
отрез. Пойду, закажу Сереже пальто в ателье. Будет он у нас настоящий жених».
Сереже она постоянно что-то покупала и давала деньги, а позднее – посылала в
армию. На прощание она обязательно клала ему в руку баночку кофе или шоколадку,
улыбалась и подставляла щеку для поцелуя. Он целовал, а теперь совсем её не
вспоминает. Хуже того, на мои укоры он недавно сухо ответил: «А я Тамару
никогда не любил».
Тамара вечно
хлопотала о родне. Придет, бывало, с работы и звонит племяннице Вере: «Я
ботинки Володе купила. Когда привезти?» Я начну отговаривать: мол, пусть сами
приедут, достаточно того, что ты купила, но она настаивала на своем.
«Алла, я тебе
купила очень красивый теплый халатик, мы со Славой приедем, привезем».
«Андрюша, ты
когда будешь дома? Я тебе новые ботинки купила, приеду и привезу».
«Слава, поедем к
Вере в больницу, она лежит после операции аппендицита, отвезем ей баночку
икры».
«Колька-то в
Сокольниках в больнице, ему нужна курага и грецкие орехи».
Тамара и маму мою
не забывала, покупала ей отрезы, халаты, чайники и прочее.
Она очень любила
музыку, глубоко её чувствовала, легко запоминала и распевала песни и арии из
опер. Одно время она в ГУМе продавала пластинки, в основном, симфоническую
музыку. Иногда, по просьбе мамы, Тамара пела ей по телефону. Нравились Тамаре
песни на стихи Есенина – «Клен ты мой опавший», «Отговорила роща золотая», она
любила пение Козловского, Архиповой, Анны Герман, Утесова… Я всегда жалел, что
она не развила в себе певческий талант. К сожалению, в свое время старшая
сестра Нина направила её в торговлю.
В семье Тамары,
хотя и держали иконы, но от Церкви и от Бога отошли. Внешние блага затмили
духовное. К тому же старшая сестра Мария после окончания медицинского института
попала врачом-диетологом в… Кремль. Должность её была военной тайной, и она
была очень недовольна, когда Тамара вышла замуж за подозрительного субъекта,
который мало того, что в Бога верил, ещё и в Церкви прислуживал. Мне даже
намекали, что из-за меня Марию могут выгнать из Кремля. Её родственники хотели,
чтобы я ушел из Церкви и пошел работать в магазин грузчиком. А я не только
остался в Церкви, но и стал священником, из-за чего они всегда относились ко
мне с недоверием. Когда же Тамара тяжело заболела, они от неё отвернулись,
могли годами не звонить и не приезжать. В вечную жизнь они, видно, тоже не
верят, а потому крайне редко приезжают на её могилку, да и могилы своих
родителей практически не посещают. Тамара тяжело переживала предательство
родни, в своем дневнике в годы болезни как-то записала: «Каждый день я
просыпаюсь с мыслями, что у меня нет ни родных, ни знакомых… и слезы на глазах.
(…) Меня все оставили, все родные».
*
Я верю, что нас с
Тамарой соединил Господь. Она во многом выправила мой путь: в ней была духовная
сила, унаследованная, видно, от бабки Матроны, работавшей в Даниловом
монастыре, и деда Тимофея, иеродиакона Киево-Печерской лавры. У нее была
искренняя вера в Бога, а через меня она постепенно вошла в церковную жизнь.
Майским днем 1962
года мы с Тамарой вошли в Грибоедовский ЗАГС. Тамара держала меня под руку, в
другой руке у нее были цветы. Мы идём по ковру: она в черных туфельках на
каблуках, в белом платьице, сшитом её мамой, а я в костюме с чужого плеча, при
галстуке (тоже не моем), если хорошо вспомнить, то и рубашка была на мне,
кажется, чужая. Вот такой «шикарный» жених, да при всем том ещё бывший
семинарист, а в тот момент простой алтарник Николо-Хамовнического храма с
«огромным» по тем временам окладом в 60 рублей. Затем было венчание, не такое
помпезное, как церемония во дворце, но наполненное молитвой. На венчание нас
сопровождал мой товарищ по Семинарии отец Сергий (Куськин), иеромонах, а венчал
тоже мой товарищ – отец Владимир Маркин. Ни гостей, ни родственников не было.
Деревянный храм в Удельной: в красном облачении батюшка отец Владимир, хор из
трех человек. Но самое главное - здесь был Господь, Он нас соединил, и радости
нашей не было предела. А потом мы с Сергием поехали к маме в Хамовники пить
шампанское и чай. Как будто вчера это было, да почему-то я один остался, а
невесты нет. И белое платье, и цветы, и туфельки, и мой костюм, и я сам
тогдашний – все куда-то ушло...
Давным-давно
жили-были в Москве Тамара и Слава. Любили они гулять по парку, по ночной
Москве, кататься на речном трамвайчике. Он жил в Хамовниках, а она - на
Даниловке. Разве это было сорок лет назад? Конечно, нет. Это было вчера…
Говорят, в мае
жениться – будешь всю жизнь маяться, а мы «жили мирно в тихом счастии под
беломайскими каштанами». Это я сейчас маюсь.
*
В день
сорокалетия нашей свадьбы я услышал Эдит Пиаф. Маленький парижский воробышек
всколыхнул мою душу. Слёзы, слезы, слезы… Падам, падам, падам… Я не знал, о чем
она поёт. Наверное, о Франции, о любви. В её голосе звучала любовь и скорбь
каждого из нас.
Я помню Тамарину
радиолу, по тем временам большую роскошь, телевизора у неё вовсе не было. Все в
её комнате было бедно: белая печка, буфет, сделанный её отцом, им же сделанный
гардероб, стол – вот и вся обстановка. Радиола стояла между двумя окошками в
красивом блестящем деревянном корпусе с прожилками. В день свадьбы мы слушали
Пиаф.
Вчера, в
сороковую годовщину нашей свадьбы, я оделся во все Тамарино: чешский серый
костюм, который мы покупали в «Праге» (и она долго меня оглядывала, чтобы
хорошо сидел). Рубашку достал из гардероба, которую Тамара семь лет назад
постирала, но не погладила. Там же я нашел совершенно новую майку – это она мне
когда-то купила. Галстук синий в горошек – я его надевал в театр. Ботинки
коричневые, «Саламандер». Они уже износились, немножко порваны. И в таком
«Тамарином» виде поехал к ней. Накануне я ей принес цветы, красивые,
сине-голубые…
А вечером я
услышал Пиаф: падам, падам, падам…
*
Любили мы с
Тамарой в театр ходить. Бывали и в Большом, и в Немировича-Данченко, в
Ермоловой, в Малом, в Театре эстрады, в оперетте, в Концертном зале имени
Чайковского, в консерватории, в филиале Большого, во МХАТе…
Снег, вьюга, а ты
подходишь к театральному подъезду. Все спрашивают билеты, а у тебя они есть.
Вот сейчас ты окажешься за заветными дверями, где тепло, уютно, все блестит
ярким светом, ты снимаешь пальто и поднимаешься по ковровой лестнице, держишь
Тамару под руку, а у нее в руках маленькая блестящая театральная сумочка с
биноклем. Находишь свой ряд, кресло и садишься. В зале стоит гул, раздается
третий звонок, потихонечку гаснет свет, раздвигается занавес. Все волнения
где-то позади, перед тобой другой мир, с которым так не хочется расставаться.
Мне театр никогда не вредил, он привносил праздник в мою жизнь.
Сейчас, проходя
мимо театра, я вспоминаю, как Тамара сидела рядом со мной. Когда спектакль
заканчивался, я бежал в гардероб за пальто, снимал с нее туфельки, подставлял
сапожки, подавал шубку. Приезжали домой и звонили маме: «Мамка, мы пришли, не
беспокойся». Лежит у меня сейчас Тамарино театральное колье из янтаря, лежат и
старые туфельки где-то под диваном – боюсь трогать. Один я в театр не хожу.
Только воспоминания остались. Было у Тамары зеленое новогоднее платье, а поверх
она надевала янтарное колье и браслет из янтаря – все это я подарил ей в самом
начале нашей семейной жизни…
*
Когда я остался
один, мне захотелось окружить себя Тамариными фотографиями, чтобы она всегда
была рядом. Фотографии увеличил наш прихожанин Саша. Я вставил их в рамки, и
Тамара опять оказалась со мной. И я так к этим фотографиям привык, что, когда
ухожу - прощаюсь, а прихожу – здороваюсь. А Сашу все хочу отблагодарить: то
просфору дам, то с праздником поздравлю. И всегда, когда он подходит, у меня
немного сжимается сердце.
Когда я подарил
ему свою книгу, он сказал: «Отец Вячеслав, мне так дорого ваше внимание».
Чудесно, когда люди открываются друг другу, молятся друг за друга, и как
хорошо, что внимание одного человека источает из другого слезы. Утешьте
человека в беде, и это возвратится вам сторицей.
Сегодня вечером
была пассия: все молились, Владыка сказал проповедь о любви, Крест стоял
посреди храма, и Господь был посреди нас по Его слову: «Где двое или трое
собраны во Имя Мое…» А потом я приехал домой и поклонился Тамаре, а она, как
всегда, мне улыбалась с той фотографии, которую увеличил Саша.
*
У меня на столе
две чашки: одна моя, другая Тамарина. Из одной я чай пью, другая стоит семь
лет, но чай из нее никто не пьет. Я только изредка её мою от пыли. Они стоят
недалеко друг от друга. Их можно поставить рядом, но я этого не делаю, пускай
стоят, как стоят. На Тамариной кружечке – она синего цвета – изображены красные
сердечки. Это был когда-то небольшой чайный сервиз. Мы обычно из него в
новогоднюю ночь пили кофе. Моя сейчас стоит на полке в буфете, а Тамарина – на
столе, на блюдце. Одна грустит, что из нее никто чай не пьет, а другая – что
пьют в одиночестве.
*
Сегодня 14 мая –
Тамарин День Ангела. Я отслужил литургию, панихиду и поехал на могилку. Стал
петь панихиду на кладбище и заметил маленькую птичку, которая мне подпевала. Я
полил цветы, а птичка подлетела к листочку и стала пить с него капли воды. Она
меня пожалела и подпела одинокому батюшке, а я её, получилось, отблагодарил
свежей водой.
*
О чем шептал
бумаге карандаш...
Снова вечер и
снова я один... Лето пришло, завтра 24 градуса тепла, можно купаться, а
купаться негде. Я многие годы купался в Чертановском пруду: там бьют ключи,
вода прозрачная и водоросли, как в аквариуме. Я приходил на пруд рано, часов в
семь, входил в воду и плавал минут десять-пятнадцать. Затем выходил на берег,
бегал, прыгал, обтирался и шел за хлебом и молоком. Это было чудесно: раннее
купание, плавание, как на даче... Пруд и сейчас на месте, но я теперь туда не
хожу. То было раньше, при Тамаре, она в это время ещё спала, я возвращался,
варил яички, кашу, кофе, она вставала, и мы завтракали.
Я купался и у
мамы в Беляеве, часов в шесть утра... только рыбаки там были злые, один как-то
закричал: "Вот я тебя сейчас кирпичом по голове"... Особое купание
было летом в Архангельском, там тоже рыбаки, но ни один никогда слова не
сказал, хотя рыба там покрупнее ловится, чем в Беляеве.
Скоро опять можно
будет купаться, да буду ли и где? В Архангельском, пожалуй, а в Чертанове не
смогу: после купания надо идти домой и завтракать вдвоем, а я один... значит, и
нет никакого купания. Но есть воспоминания, и о них "шептал бумаге
карандаш"...
*
Заходя в комнату
после ужина, я говорю: «Тамара, мама, я пришел с вами посидеть». Смотрю на их
портреты, сажусь в кресло, беру бумагу, ручку и начинаю писать. Я пишу, а они
мне подсказывают. Они мои соавторы. Посмотрю на них и что-то вспоминаю.
Интересно, узнали бы меня теперь Тамара и мама, если бы встретили на улице? Не
прошли бы мимо? Я очень редко встречаю друзей детства и каждый раз их не узнаю.
Седые какие-то, совершенно не те, которых я знал в детстве, и только
вглядевшись, вижу знакомые черточки. Сам при этом кажусь себе молодым, будто
время меня не коснулось.
Наверное,
скажете: и далась ему эта старость, что он о ней столько пишет? А мне просто
хочется понять: старый я или ещё молодой? Скоро 13 апреля, мой день рождения, а
затем 19 апреля, 3 июня – дни рождения Тамары и мамы, очень важные для меня
дни. «Не буди того, что отмечталось», -- писал Есенин. А я не могу «не будить»,
столько всего связано с этими датами. Сейчас я праздную их по-другому, с
цветами на могилках, с пением панихидок. Как хорошо, что Господь создал цветы,
они и на могилках говорят нам о жизни. Я не верю в их увядание, такая красота
не может увянуть. Это нам только кажется, что они завяли. При слове «цветы»
разве мы видим завядшие? Нет! Значит, они вечны своей красотой, как вечен
человек!
*
Я сегодня долго
сидел на поваленном дереве на берегу пруда в Воронках, глядел на берег, на
воду, на деревенские домики. Когда-то я здесь был с Тамарой и с мамой.
Пролетели чайки, покружились и улетели. Попробовал воду, умылся – теплая.
Сложил веточки и развел костер, сидел и смотрел на дымок – все до боли знакомо:
и берег, и сосны, и плотина, и над водой наклонившаяся береза, около которой
купалась Тамара, и наш пригорочек, где мы любили сидеть, расстелив большое
махровое полотенце…
При слове
«Архангельское» у меня всегда ёкает сердце, и становится так сладко-горько,
столь милые и дорогие места, и столь близкие сердцу мои дорогие люди, которым
так дорог был я. Полюбил я Архангельское на всю жизнь, не могу без него, ни
зимой, ни летом нет мне покоя. Поеду и немного успокоюсь, как дома побывал. Да
это и есть дом, только без стен и крыши, весь открытый для моего любящего
сердца. Зажег сегодня пасхальную красную свечечку, поставил её на землю и запел
акафист Споручнице грешных. Кругом ни души, только Ты, Божия Матерь, и такая
дивная красота. Все деревья тянутся к Богу, невысокие даже встали на цыпочки,
ни одна травинка не может без Него жить, все устремлено ввысь, в горнее. Тамара
с мамой где-то рядом, только я их не вижу. Это молитва притягивает нас друг к
другу, соединяет. В молитве очень большая сила, она делает невозможное. А потом
пошел дождик, но я уже был в автобусе и смотрел из окна на знакомые деревни и
остановки. Люблю эту дорогу, она порой мне даже снится, и часто, если не могу
заснуть, вспоминаю Архангельское: поляны, ручьи, перелески, где собирали грибы
и ягоды, и с этим засыпаю. Пройдет несколько дней - опять все брошу и поеду.
Эти места нельзя забыть, они действительно благодатные. Архангельское. Это
слово шепчут листья березы, ручеек журчит. Ар-хан-гель-ское – птички поют, они
ближе всех к ангелам. Прислушайтесь – это слово на крылышках несут чайки,
летающие над прудом. Разве можно эту красоту забыть, не любить и не приезжать
сюда?
*
Утром в алтаре
дьякон отец Сергий передал мне пакет, а в нем… кусочек зимнего Архангельского в
рамке: милые любимые Воронки, застывший пруд подо льдом, сосны на склоне,
мостик с деревянными перилами, часовенка на пригорке. На картине дата – 2
февраля 1961 года. Художник писал её, сидя на том самом месте, где обычно
сидели мы с Тамарой и мамой. Надо же, какой подарок послал мне Господь, будто
само Архангельское передает мне привет из дорогих и близких 60-х годов. Я не
могу оторвать глаз от архангельской сказки. Картину подарила мне Даша из
воскресной школы – поэт и звонарь с Бородинского поля. Спасибо ей.
*
Тамара очень
любила молитвы «Отче наш», «Богородице Дево радуйся», «Царю Небесный», «Господи
Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную» и часто повторяла: «Бог гордым
противится, а смиренным даёт благодать». В её молитве было что-то по-детски
непосредственное, лицо становилось такое радостное. Нет её со мной, а молитва
её осталась. Я каждое утро сажусь на стульчик, на котором она молилась, когда
была тяжело больна, и читаю её молитвы. И мама и Тамара оставили мне свои
молитвенные правила, которые я исполняю: за маму пою каждый день акафист
Споручнице грешных, а за Тамару – её любимые молитвы. Я хочу, чтобы их молитва
не прекращалась. Если мы, оставшиеся здесь, будем продолжать молитву ушедших,
то тем самым сохраним живую связь с ними. Господь дал нам молитву, и она не
должна прерываться. Молю Бога, чтобы и после меня кто-то взял на себя этот
молитвенный труд.
*
Я стоял на лоджии
и видел, как подъехала «скорая». Такая же «скорая» по ночам приезжала к Тамаре:
два-три вызова за ночь. Как я боялся, что её заберут в больницу. Я представить
не мог, что её не будет рядом, что дом опустеет и радовался, как ребенок, что
хоть ей и плохо, но все-таки она дома. Это была самая печальная радость в моей
жизни. И все-таки больницы мы не миновали.
И вот теперь,
после моей первой книжки, столько людей ко мне приходят, изливают свою душу,
свою боль за живых и ушедших. Может быть, они почувствовали во мне
сопечальника, соболезника, и мне кажется, что всё, что они рассказывают, это
про меня, а им кажется, что всё, что в моей книге, - это о них.
«Скорая», а что
за ней - никогда не известно… Когда сегодня к дому подъехала «Скорая», я
молился: «Господи, помоги этому человеку, спаси его…»
*
Я много увидел
тяжелого в больницах и понял, сколь хрупка человеческая жизнь и как мало
отделяет нас от вечности – минута, секунда. В больнице люди так страдают, так
быстро уходят. Так и ты можешь уйти, и тебя сюда привезут или принесут на
носилках. Я сроднился с больничным бытом. Рядом с Тамарой очень тяжелые больные
лежали, и я видел, как их, накрытых простынями, потом увозил большой лифт. Я
делал в больнице то, что и предположить бы раньше не мог. Так я любил её, так
жалел, так защищал. Рвалась любовь из меня, как пламя, сжигавшее меня. Все эти
палаты, больничные коридоры, кабинеты, врачи, нянечки, сестры так и стоят у
меня перед глазами. И она, Тамара, беззащитная и слабая. Я ни минуты не знал
покоя, ни днем ни ночью, ехал, бежал, несся к ней, с утра и до вечера думал
только о ней. И не уберег. Терзаюсь этим и ни на минуту не нахожу покоя, всегда
она перед моими глазами, где бы я ни был.
Дорога от
больницы к метро залита моими слезами и причитаниями: «Господи, не забирай у
меня Тамару». Я никак не хотел верить, что она уйдет.
Если писать о
больнице, получилась бы целая книга, но писать об этом очень трудно.
*
Приснился мне
сон: Тамара молится на коленях перед иконами в маминой комнате. Вижу в центре -
Спас Вседержитель в голубой эмалевой ризе. Лик Спасителя повернут в сторону
Тамары. Присматриваюсь: все иконы смотрят на нее, а Тамара этого не замечает.
Затем она поднимает голову и радостно говорит: «Как покойно, хорошо здесь».
РОДИТЕЛЬСКАЯ СУББОТА
Завтра
Родительская суббота. Будем поминать родителей, сестер и братьев, жен и мужей,
всех, знакомых и незнакомых, ушедших в тот прекрасный мир, в который нам всем
нужно собираться. Чуть-чуть только надо потрудиться для этого прекрасного
далека, и все тяжелое, что мы видели в этом мире, Господь покроет любовью. Но
мы даже этого «чуть-чуть» порой делать не желаем и закрываем для себя вход в
Божий мир. Но опять же не все потеряно, для этого существуют Родительские, -
придет кто-то в храм, помолится за нас, и двери в этот прекрасный мир немного
приоткроются. Иначе зачем мы собираемся толпами под сводами храмов? Для того,
чтобы вымолить родных. Я всегда молю Господа: продли мое пребывание здесь,
чтобы я мог помолиться за ушедших: за Тамару, за маму, за дедушек и бабушек. И
Господь продлевает... Сколько записок в алтаре, и за каждого вынута частичка из
святой просфоры, и будет она погружена в Святую Чашу, в Пречистую Кровь,
пролитую за нас Спасителем. Имена обступают со всех сторон, а за каждым именем
стоит человек, которого я либо знал, либо видел на фотографии, но если и не
видел никогда, то мысленно вижу теперь. Видно, в имени многое сокрыто, что
очень трудно уловить и передать словами. Поминаешь архимандрита, которого
никогда не знал, а он стоит у тебя перед глазами; новопреставленный младенец
Илья – и опять возникает образ; раба Божия Евдокия – видишь её в платочке.
Когда имен много, то они проносятся перед тобой, как в калейдоскопе… А тебе
нужно каждого отметить молитвой: они же за этим к тебе пришли. Родные вовсе
стоят как живые: вот мой прапрадед Марей, которого я никогда не видел, но вижу
сейчас: бородатого, крепкого, сильного. Я за всех молюсь, за знакомых и
незнакомых, и все они обступают меня, просят молитв, ждут, помянут ли их, очень
ждут. И конечно, мы идем на могилки: поплакать, помолиться вместе с дождичком,
который целый день сегодня накрапывает, плачет вместе с нами. "Проплясал,
проплакал дождь весенний", как каждый из нас на этой земле.
Ждут, ждут наших
помин наши близкие и, наверное, волнуются, придем или не придем, навестим или
не навестим, как и в земной жизни. Если проводим их на погост и забудем, так же
забудут потом и нас. Но Церковь напоминает: завтра Родительская, спешите, ведь
мы все одно целое, одна семья, и те, кто здесь, и те, кто там, и нельзя нам
забывать друг друга. Бог даст, завтра встану пораньше и с первым метро - в
путь, вынимать частички и поминать, а затем на могилки.
Родительская...
Весь мир ушедших и живых завтра погрузится в Святую Чашу, в Кровь Господа, а я,
недостойный, буду совершать эту Божественную службу.
*
МАМА
Маму мою звали
Елена, в молодости соседи по подвалу называли её Ленка, в детстве двоюродный
брат дразнил Ленка-Пенка, а когда к нам в подвал приезжали ребята из Семинарии,
они обращались к маме по имени и отчеству: Елена Филатовна. Мама гордилась
своим отчеством, ведь Филат - необычное имя. Однажды в наш подвал приехал
архиепископ Вениамин и, узнав мамино отчество, поправил: «Феофилактовна». После
этого мама стала совсем уж солидно именоваться - Елена Феофилактовна.
*
Записано в 1979
году на Отдание Сретения со слов мамы:
«Дедушка Филат
Васильевич (мамин отец) родился в 1880 году. Отец дедушки, Василий Яковлевич,
был крестьянином. Его отец умер рано и оставил шесть человек детей. Мама
дедушки Филата, Акилина, была из барского рода. Она была очень красивая и
сбежала с каким-то гусаром вопреки воле отца, который её вернул и заставил
выйти замуж за крестьянина Василия. В доме Акилину все звали матушкой, с утра
она давала распоряжения, а если что было не по ней, била по щекам, а виноватый
становился перед ней на колени и просил прощения. Муж её был некрасивым, она,
видно, его не любила, и в одно прекрасное утро сбежала от него.
Никто из рода
дедушки Филата с нами не знался, а у него было три брата, Феоктист, Леонтий,
Григорий, и две сестры, Пелагея и Евдокия. Дедушка очень любил Леонтия, чья
жена Татьяна стала крестной матерью моей мамы. Леонтий умер молодым, двадцати
восьми лет, а его сын Николай, дедушкин крестник, погиб на фронте.
Жена дедушки,
Ирина Кузьминична (мамина мама, моя бабушка Ариша) в девичестве была Клюева. У
нее были два дяди, родной - Филипп и двоюродный - Петр, братья её отца Кузьмы.
Петр как-то на ночь обругал свою мать и... умер. Прабабушку мою звали
Агриппина, а её отца Марей (по святцам Мар). Моего прапрадеда Марея называли
песенником: он любил ездить по деревне и петь песни. Жил он до 105 лет, никогда
не болел и ни на что не жаловался: перед смертью пошел в ригу и лег там, жена
подходит (она была у него вторая) и спрашивает: "Ты чего лег?" А он:
"Мне что-то плохо, но если смерть придет, я её цепом!"
У бабушки Ариши
была глубоко верующая и очень красивая сестра Пелагея: она никогда не плясала и
черным словом не ругалась, считала и то и другое грехом. Потом Пелагею
парализовало, и она семь лет лежала без движения. Моя мама называла её
мученицей. Перед смертью Пелагея предварительно соборовалась, а потом как-то
сказала: "Идите за священником, умирать буду". Священник жил за три
версты, он только на подводу сел, как она умерла, и он по приезде отслужил
панихиду. Позднее Пелагея приснилась парализованной бабушке Арише.
"Посмотри, как я живу», - говорит. Вошла я в дом к ней, а там полно икон в
ризах. «А ты, - говорит», - вот где будешь жить, открыла чулан, а там темно и
паутина. Но молись, и Господь тебя избавит». Бабушка Ариша жила в прислугах у
священника и диакона, умерла она 8 октября 1955 года, похоронена на Даниловском
кладбище.
*
Снеговая пустая
дорога,
Только скрип,
только снег и поля.
Ах, как выткало
небо много
Рассыпающего
миткаля.
Я вспоминаю
рассказ бабушки Ариши. Она работала в цехе, начальником которого был
предобрейший мужчина. Как-то выткали миткаль с новым рисунком - и на следующий
день все работницы цеха пришли в новых миткалевых платочках. Входит начальник:
“Бабоньки, да как же это так, миткаль с таким рисунком ещё и в лавках не
появился?” Все смеются, а он громче всех. Жалко, что такой платочек бабушка не
оставила мне в наследство.
Тамарина мама
работала на фабрике Брокар, сейчас – “Новая заря”, где выпускали «Духи
императрицы», посвященные Александре Федоровне, которые позднее переименовали в
«Красную Москву». У них до революции была форма: платочек, передник и высокие
ботинки на шнурках, и все в районе отличали их по французским духам, которыми
пахло за версту. Хозяева не видели в этом никакого воровства.
*
Смутно вспоминаю
мамины рассказы о её детстве. Что же она рассказывала? Что её очень любил
«папаня», на закорках катал, души в ней не чаял, что такого отца ни у кого не
было. Вспоминала, как на Пасху яйца катали, что ходила она чаще босиком, что
дразнили её Ленка-Пенка, что ребята в деревне были дружные. Рассказывала, как
хороводы водили, как одевались. Парни на Пасху наряжались в красные рубахи.
Зимой на ноги надевали онучи. У нее были маленькие лапоточки, рубашка длинная…
и больше ничего.
Корову звали
Зойка, зимой ягнятки в избе жили, по лавкам прыгали. В Красном углу иконы
стояли. По праздникам ели щи, кашу, драчены - это что-то печеное из пшенной
муки, очень вкусное. В деревне жил дядька, который не верил в Бога. Деревенские
его не любили. Когда он умер, к нему долго не могли войти. Так несколько дней и
лежал один. Рассказывала о богатом деревенском мужике, дяде Андрее, который её
любил и угощал чем-то сладким. У него по праздникам всегда за столом сидел
батюшка. Бабушка привезла её в Москву – она там жила у богатых - и купила ей
сыру. Мама откусила, да выплюнула – мыло… разве это едят?.. В этом богатом доме
её хорошо принимали. Дом находился где-то в районе Смоленки.
*
У меня есть
поэтическая фотография мамы, на которой она в матросском костюме, в волосах -
цветы, на шее - нитка бус, в расклешенной юбочке и с гитарой, стоит
прислонившись к березкам – что-то есенинское есть в её позе. Она очень хорошо
играла на гитаре, пела, танцевала. С трудом разобрал дату – 20 августа 1933
года. Маме двадцать лет. Красивая, молодая – глаз не оторвать. Я будто впервые
её увидел.
*
Завтра праздник
преподобного Сергия, я решил пропеть ему акафист, но никак не могу найти
книжку. «Мамка, помоги! Я же не знаю наизусть, как ты знала». Полез в столик, у
которого она молилась, – и чудесный акафист у меня в руках.
«Сергов день» --
так мама называла 18 июля и 8 октября. В эти дни она очень рано вставала и
ехала на Ярославский вокзал. В восемь-девятом она уже была на Лаврской площади
Троице-Сергиевой лавры. Я приезжал чуть позже. Встречались мы всегда у
Троицкого собора, прикладывались к мощам Преподобного. Нас всегда пропускали.
Потом стояли молебен на Лаврской площади и шли обедать в Семинарию. Мама очень
любила сидеть среди батюшек и семинаристов, ей нравились семинарские обеды,
особенно компот. В конце обеда шептала мне на ухо: «Сынок, а ещё один компотик
нельзя?»
День Преподобного
мы всегда ждали и никогда не пропускали. 18 июля папу взяли на войну. С 17 на
18 июля 1918 года расстреляли царскую семью, безропотно принявшую свой крест. А
теперь, через столько лет, я пропел акафист Преподобному у маминой кровати и
как будто с ней пел: «Радуйся, Сергие, преславный чудотворче!» Был на могилках
и поздравил своих с праздником тропарем, величанием и акафистом. А Лавра так и
стоит перед глазами: и очередь к Преподобному, и звон колоколов, и молебен у
раки с мощами, и мой академический храм – всё, чем я жил и живу. Тишина
Троицкого собора, рублевские иконы… Может, приведет Господь и как-нибудь
съезжу…. Вслушайтесь: Троице-Сергиева лавра – колокольным звоном отдается в
сердце, и хочется от радости плакать и молиться….
*
Мама на разных
листочках бумаги вела пусть маленький, но дневник. Что-то западало ей в душу, и
она записывала. Я листаю старые записи и нахожу небольшой отрывок:
"Благодарю Тебя, Господи, что Ты дал мне увидеть сына моего, посвятившим
себя Твоему служению». Ну как не заплакать? Да, мама видела мое служение и
молилась со мной в храме с 1971 года по 1995-й четверть века. Дал ей Господь
эту радость, и мне дал радость Ему служить. Я верю, что она и в вечной жизни
видит моё сегодняшнее служение, Господь этого у неё не отнял, этого отнять
нельзя, такое ведение Богом дается за веру и не отнимается.
Недавно мне
приснился сон, что маме вручают церковную награду: она вышла ко мне сияющая, с
коробочкой в руках, в которой лежал светящийся крест.
*
А вот тетрадка,
где перечислены храмы и монастыри, в которых мама молилась: 72 названия: под
23-м номером храмы Архангела Гавриила и Феодора Стратилата на Чистых прудах.
Запись сделана ещё до моего служения там. В те же годы под номером 61 -
Петроград: Лавра и соборы города (заметьте, Петроград, а не Ленинград, она
никогда не произносила это страшное имя). А вот ещё одна запись: 29 октября,
храм мученика Лонгина сотника, иже при Кресте Господне поют разбойника... Она
очень любила это песнопение. А под номером 44 храм Пресвятой Троицы в Удельной,
в котором мы с Тамарой венчались. А вот стихи, которые мама очень любила:
Я великий грешник
На земном пути.
Господи, помилуй,
Господи, прости.
Господи, помилуй,
Господи, прости,
Дай мне, Боже, силы
Крест мой донести.
И Господь дал моей маме силы, до последнего дня она ходила в храм...
Падала, разбивалась, ноги мне показывала, от коленей до голени все черные, и
лицо было разбито, а всё шла. Я ей говорил: возьми палочку, но она не брала: я
ещё бегаю, говорила, и опять шла в дом Божий. Её ботиночки богомольные, в
которых она спешила в храм, все стоптанные, сейчас стоят под её кроваткой. Я
потрогаю их и заплачу. Больше они не побегут, успокоились.
До встречи,
дорогая мамка!
*
ПАПА
Прямо перед
войной папа сфотографировался со мной на руках. Я не спросил маму, где мы с
папой фотографировались, а она, наверное, могла бы рассказать. Вероятно, он
взял меня на руки и пошел в фотоателье, которое находилось где-нибудь недалеко
от дома; наверное, он нес меня на руках, а может, где-то я и сам рядом с ним
шёл... А мама была дома или на работе, иначе она бы с нами пошла и на
фотографии была бы рядом.
Папа, наверное,
что-то предчувствовал: как он смотрит, будто вглядывается в мое будущее, а
может, видит то, чего мы не видим, он меня обнимает, а я держусь за его палец,
не отпускаю. У меня взгляд немного удивленный: что-то будет с папкой? Мне
кажется, мы с папой понимали друг друга: я чувствовал, что останусь один, а он,
кажется, предвидел, что у меня в жизни будет что-то очень важное, а что - тогда
ему этого было знать не дано. Так вот мы и сидим вместе, мой папа и я: он -
будущий воин, а я - будущий священник.
Папка мой родной,
держишь ты меня на руках, будущего батюшку, и не знаешь об этом, да и о войне,
наверное, только догадываешься... Все для тебя кончилось на Калужском поле: и
война, и мое детство, все ты оставил: и меня и маму, и подвал, и бабушку. Мама
все говорила, что ты в степи замерз, как ямщик из песни. Теперь и мама к тебе
ушла, и бабушка, а меня все носит по этой земле, все никак снегом не занесет,
нет ещё, видно, такой метели, чтобы запорошила и меня... А Калуга для меня с
тех пор родной стала, так хочется поехать и поклониться ей, припасть к этой
священной земле и просто поплакать, помолчать и побыть с тобой. Соскучился я:
ведь шестьдесят лет с лишним миновало. Вон сколько времени я тебя не видел, а
ты все такой же, и я с тобой все такой же маленький Слава.
*
Папа родился в
1910 году в Самарской губернии, мать его бросила в детстве, и он воспитывался у
зажиточного человека, который был ему как родной отец. Папа говорил, что если
бы нашел своего хозяина, то привез бы его к себе и почитал за отца. Но хозяина
его раскулачили и куда-то сослали, а папу, слава Богу, не тронули, но оставили
на улице. Он решил вместе с товарищем поехать в Москву, но по дороге товарищ
сбежал со всеми деньгами и документами. В Москве папа ходил по столовым,
объедки собирал. Кто-то поинтересовался: “Что же ты, молодой парень, объедки
ешь?” Папа рассказал все. “Да ты в милицию иди и всё расскажи, тебе там
документы выправят”. А ему, деревенскому парню, это и в голову не пришло. Так
он устроился работать в милицию при Киевском вокзале. Потом работал на
пивоваренном заводе, вначале грузчиком, а позже агентом по снабжению. Жил он
там в общежитии, где его ставили всем в пример: всегда трезвый, обходительный и
всем улыбается, да и кровать всегда заправлена. Мама рассказывала, что идет,
бывало, с ним по улице, а на пути пивные забегаловки: хозяева выбегают и
кричат: “Николай Васильевич, заходите, пивком угостим”, - а он улыбается и
проходит мимо.
Остались
фотографии: папа-милиционер в шинели, туго перепоясанной ремнем или портупеей,
на боку револьвер, а на голове буденовка; папа с друзьями в военной форме; папа
в костюме и при галстуке. Мама говорила, что галстук ему приделали в
фотоателье.
Мне было три
года, когда папу взяли на войну. В пять часов утра в день преподобного Сергия
18 июля 1941 года в дверь постучал мужчина: “Давай собирайся в военкомат”. Папа
сказал бабушке: “Мамка, ставь чайник, сейчас приду”. И не вернулся. Через день
или два пришел другой мужчина и принес все его гражданские вещи, сказав, что
папа находится в клубе завода “Каучук” на Плющихе и если мы хотим его видеть,
то надо бежать туда, пока его не угнали. Мама побежала, но её к нему не
подпустили, она только видела его в окне второго этажа, и он что-то ей кричал,
но среди криков и шума она не смогла разобрать слов. Потом в подвал кто-то
принес от него записку, а позднее стали приходить письма с фронта: желтые
треугольнички из тетрадных листов в косую линеечку, сложенные вчетверо.
Читаются они с трудом, так как написаны карандашом и выцвели от времени, а на
сгибах того и гляди порвутся. Несколько лет назад я переписал папины письма для
сохранности. Вот некоторые слова из пяти писем за те несколько месяцев, когда
он ещё был жив: июль, август, сентябрь, октябрь сорок первого. Самое первое
письмо ещё из Москвы: “Я нахожусь покамест в Москве. Можно только приехать ко
мне, а писем не посылайте”. Все письма начинаются с обращения: “Здравствуй
Славик, Лена и мама” или “Здравствуйте мои родные, Слава, Лена и мама. (...) Из
продуктов, смотри, ничего не присылай. Ещё, Лена, подходит зима. Я знаю, что в
сынка пальто нет (так и написано в сынка), ты чего-нибудь там сообрази, продай
чего-нибудь из моей одежи и купи ему пальто. А если нельзя продать, тогда сшей
ему с моего пальто или с костюма моего серого. Можно с темно-синего моего
пиджака, вообще не жалей ничего. Будем живы, придём, наживем, и обязательно мою
шапку отнеси шапочнику и перешей её на сынка. Пущай носит он её, а пиджак
меховой пускай носит мама, и, пожалуй, наденешь сама, когда будет холодно. Он
теплый и легкий”. Всегда, когда это
читаю, по щекам текут слёзы, а мама, наверное, все папины письма знала наизусть
и всегда рассказывала о папе, пересказывая строчки из его фронтовых писем. В
одном он писал: «Лена, скажи маме, чтоб она обо мне не плакала, не
беспокоилась. Я сейчас покамест живу лучше всех красноармейцев и даже лучше вас
самих. Я попал в хорошее отделение, лучше не может быть. (...) Обо мне не
беспокойся ни в каких смыслах”. Мама, вспоминая об этом, всегда плакала. Она-то
понимала, что это значит “лучше вас самих”. В конце всех писем папа передавал
привет Дарье Ивановне, моей крестной, и соседям. А затем писал свой адрес:
Действующая Красная Армия
487 полевая почта
299 арт. Полк, 5я батарея
Винникову Н.В.
Моего деда
Василия, богатого прапорщика, убили во время революции на улице. Бабушка Агафья
Ивановна умерла перед войной, а до этого приезжала к нам в подвал. Была она
очень статная и красивая, но маму мою недолюбливала, бывало, приедет,
"подожмет губы, сидит и молчит"... Папа как-то не выдержал:
"Лена, ну-ка оставь нас одних". Мама вышла, а когда вернулась в
комнату, то не узнала Агафью Ивановну, - такая та стала ласковая и приветливая.
Так папа умел все улаживать. Агафья Ивановна вышла второй раз замуж, мужа её
звали Сергей, а сына от второго брака - Александр. Папу моего она воспитывать
не стала, а сдала его в детдом, оттуда он и попал к хозяину. Папа же, когда
вырос, привечал своего сводного брата Сашку и заботился о нем.
Папка, может, за
твою смерть и дал мне Господь священство, ведь ты говорил маме, что за эту
власть, за большевиков, воевать не будешь, за Россию идешь воевать, а не за
них. Мало кто тогда понимал, что то была власть Антихриста. Они ведь Бога
решили убрать из страны: храмы рушили, людей убивали, - и многие, очень многие
им поклонились. Может, за то, что ни ты, ни мама, ни бабушка не поклонились им,
и дал мне Господь священство. Не мне судить, но почему-то мне так видится:
рядом с домом стоит храм святителя Николая, ты - Николай, я - Николаевич, -
везде святитель Николай с нами.
А маму Господь
оставил, чтобы она за нас молилась, и она свою миссию выполнила до конца. Через
десять лет я фотографировался уже с мамой, и она прожила со мной всю оставшуюся
жизнь. Верю, что встретимся, верю, а как же не верить, если Господь всех нас
сотворил для вечной жизни!
*
Андрей Агарков,
мой сосед по подвалу, старше меня лет на десять. Он недавно мне сказал, что
помнит моего папу: «Я по коридору шел, а он посмотрел на меня и как-то задержал
свой взгляд. И вот это у меня так и осталось». Андрюше тогда было лет десять, а
мне год или два. Удивительно, что прошло более шестидесяти лет, а он помнит
взгляд, даже не слово, а просто взгляд…
*
Вот и прошла
Троицкая родительская. Народа было не так много, но помолились от души. Троица,
березки, молитвы на коленях о сошествии Святаго Духа на апостолов, а значит, и
на всех нас, они просто были первыми. Стоим на коленях и молимся: радостно не
только нам, но и ушедшим в тот дивный Божий мир. Потом я поехал на Даниловское
кладбище: на могилках оживление, ушедших с праздником поздравляют. Я купил
пионы у маленького старичка, у которого всегда самые дешевые цветы. «Да мне
лишь бы продать, - говорит, - чтобы не завяли да людям радость принесли».
Недалеко от Тамары похоронен молодой мужчина: на дощечке имя написано "Константин"
и надпись от мамы "Закатилось мое солнышко...” Маму зовут Лия: когда мы
Тамару хоронили, она на могилке была, так и познакомились. В одну из
Родительских суббот я подарил ей свою книгу. Она всегда с тех пор к Тамаре
заходит и молится, а я за её сына Константина молюсь и могилку благословляю, и,
кажется, мы друг друга хорошо понимаем, иногда и поплачем... Соседи по могилке.
Я очень уважаю тех, кто ушедших помнит: значит, у людей сердце доброе, Господь
в нем.
У меня свой путь
на кладбище: зимой на нем редко встретишь убранные могилки. Летом, правда,
могилки убирают. Смотришь, она совсем заросла, а потом её подмели, убрали и
опять оставили на долгое время. Я иногда думаю: кто на мою могилку придет?
Родственников у нас с мамой нет, а Тамарина родня - не родня. За семь лет у
моей мамы на могилке никто из них не был, и знаю, что никогда не придет. Им ни
мама моя не нужна, ни Тамара, ни отец, ни дед. Пасха, Родительская, а их нет;
Рождество, Новый год - их тоже нет; лето три месяца - ни разу никто не пришел.
*
Троица. Завтра
опять приеду: праздник будет, Духов день, надо будет всех поздравить, березки
принести и молитвы, которые в храме читались коленопреклоненно, хорошо бы
донести и не расплескать...
Много цветов у
Тамары, и почти все пионы: белые, розовые, бледно-розовые - и все благоухают.
Так хорошо здесь, что и уходить не хочется, так бы и остался, да вот домой надо
ехать... Где он, дом наш? Кто его знает... Может, и ехать никуда не надо? На
кладбище очень хорошо: солнце светит, зелени много, березки... Здесь и зимой
хорошо, и летом. Вокруг кустики, деревца, оградка да ветер, который гасит
свечи, а я их опять зажигаю. Зачем мне идти домой? Тамары там нет, она здесь, а
мой дом там, где она... Вот и спешу к ней. Но прихожу только в гости и опять
ухожу.
Один сейчас среди
могилок хожу, наверное, скоро стану неотъемлемой частью Даниловского кладбища,
и меня будут показывать экскурсантам: это Духовской храм, это могилка
Матронушки, а среди могилок ходит батюшка, вы его всегда здесь можете увидеть,
в любую погоду, зимой и летом, утром и вечером, он здесь живет. Что же он и
домой не уходит? А его дом здесь. Вон, видите, с цветами к маме пошел, а потом
вернется к матушке, мама у него около стены похоронена, а матушка здесь,
недалеко от входа. Как-нибудь и на ночь здесь останусь и сольюсь с самим
храмом, с могилками, навечно, навсегда...
• Как пройти к
батюшке Вячеславу?
• А это прямо,
мимо храма и направо... у самой стены.
*
На Преображение я
поехал на кладбище и захватил с собой три яблока. По дороге встретил нашу прихожанку
-- она на службу опоздала, – подарил ей два. Оставшееся яблоко положил Тамаре
на могилку, а к маме пошел пустой и немножко опечаленный. Навстречу бабушка с
корзинкой. Я говорю: «С праздником!» Она достает большое красное яблоко и дает
мне. Вот и мама без яблочка не осталась.
*
У меня на
серванте семь яблочек, они все уже сморщились, как старички. Стоят рядком:
самое маленькое, потом побольше – по возрастающей. Самое маленькое – это 1995
год, потом 1996-й и так далее, последнее - 2002 года. Я очень люблю праздник
Преображения, освящение плодов, яблок, винограда. Раньше после праздничной
службы я привозил несколько яблок домой. Когда их привозишь освященные,
пахнущие садом, красивые, румяные, то в дом как будто врывается яблоневый сад.
Особенно пахла антоновка. Если яблок было много, то пекли яблочный пирог, вся
квартира пропитывалась яблочным духом. А теперь эти преображенские яблочки,
сморщенные и потерявшие свой бравый вид, стоят у меня на серванте. Одно, два,
три… За семь лет семь яблок. Они лежат у Тамариного портрета. Я кладу их для
нее и поздравляю с праздником. Я выбирал самые красивые, самые крепкие. Время
их и не берет, только сморщились. Когда я каждый год кладу свежее, оно рядом со
сморщенным кажется королевским, а потом потихонечку тоже сморщивается. Думаю:
сколько ещё наберется преображенских яблочек, хватит ли им места на серванте и
будет ли лежать здесь восьмое? У одних морщинок побольше, у других поменьше,
как у старичков разных возрастов. Мне кажется, по вечерам они мне улыбаются, их
морщинки оживают, они довольны, что их не съели, не испекли с ними пирог, что
они такие долгожители. Я, наверное, тоже скоро превращусь в такое же сморщенное
яблоко. Очень хотел бы попасть в их яблочную семейку, лежал бы рядом и улыбался
сквозь морщинки, а они бы говорили: «Это отец Вячеслав, теперь у нас есть свой
батюшка…»
*
Праздник Успения
Божией Матери. Как говорила мама: «Сынок, в этот день ты навсегда остался в
Церкви». Я поехал на Успение в Лавру и там остался. И вот прошло 45 лет... И
снова был чудесный день. Отслужил раннюю и поехал с моей духовной дочерью Леной
на могилку её папы на Востряковское кладбище. Лена рассказывала мне про валун
на его могилке, и вот теперь я увидел большой камень, на котором написано «Иван
Волков», а над ним стоит белый деревянный крест. Валун обложен камешками, а
среди них цветочки. Лениного папу я видел только на фотографии, но когда молюсь
за него, то он у меня часто возникает перед глазами. Мы помолились, пропели
панихиду, прикрепили к кресту икону Божией Матери Иверской. Матерь Божия будет
теперь охранять могилку и его хранить в вечной жизни. Во время молитвы горели
большие красивые свечи, оставшиеся с архиерейской службы. Нам было так хорошо,
потому что Христос был посреди нас, и верно, будет всегда.
*
Недавно Лена разбирала
какие-то бумаги и наткнулась на записную книжку своего папы, из которой выпали
небольшие пожелтевшие листики бумаги со стихами. В них, для меня, целое
есенинское сокровище:
Море голосов
воробьиных.
Ночь, а как будто
ясно,
Так ведь всегда
прекрасно.
Ночь, а как будто
ясно.
И на устах
невинных
Море голосов
воробьиных.
Мне сразу
вспомнилось: «Листья падают, листья падают…» Я почувствовал, что пришла
весточка оттуда, откуда вести доходят очень редко. И пришла от человека, который,
как и я, смог проникнуться есенинским настроением и с головой погрузиться в его
стихи.
*
23 октября с
первым автобусом поехал на могилку к Тамариной маме, Ефросинии, на Хованское.
Покупаю цветы – гвоздики, белые маленькие астры -- и думаю: «Воду, наверное, на
кладбище уже отключили, как и на Даниловском, и цветы быстро завянут». Иду по
дорожкам. По пути потрогал краны, где должна быть вода, молчат. Сворачиваю к
могилке. Вижу столик, а на нем бутылка с водой. Налил воды в баночку, поставил
цветы и поблагодарил Господа.
*
Мне часто
кажется, что Тамара куда-то вышла и сейчас придет, а я сижу и жду её. Это
чувство, видно, помогает мне держаться, оно где-то в подсознании. А если бы его
не было, то не знаю, как я переносил бы свое одиночество. А так все годы жду не
дождусь. У меня все, как было при ней, ничего не изменилось, да и сам я все
такой же, да вот только убирать в доме некогда. Я все на могилки тороплюсь,
если один день не поеду, то мучаюсь, как они там. Хоть на минутку, да зайду.
*
Сегодня пришел к
Тамаре, а могилка вся снегом засыпана, стал снег отбрасывать, и вдруг -
гвоздика, живая, самая настоящая, на снегу, розовая, как любила Тамара. Кто-то
принес и положил, а потом пошел снег. Кто-то или меня очень любит, или мою
грусть, вернее, меня в моей печали по Тамаре. Мою матушку мало кто знал. Я так
благодарен тому человеку, который принес эту гвоздику, и помолюсь за него.
Снег, гвоздика и икона Божией Матери Споручницы…
*
Ко мне на
кладбище привыкли: рабочие кивают, собаки подходят есть просят, вороны
подлетают – все мы здесь свои: нищие, бомжи, могильщики, вороны, голуби,
собаки. Привыкли друг к другу, здороваемся, с праздником поздравляем.
*
Страшно, когда
человек умирает для всех и люди вычеркивают его из памяти. Для большинства
ушедший человек – отрезанный ломоть. Владимир Соловьёв пишет: «Умерли твои
отцы, но не перестали существовать, ибо ключи бытия – у меня, говорит Вечность,
не верь, что они исчезли, и, чтоб увидеть их, свяжи себя с невидимым верной
связью Добра: чти их, жалей о них, стыдись забывать их». И дело здесь не только
в посещении могилок и молитве (что очень важно), но в памяти о человеке. Нужно
чувствовать его рядом, не выбрасывать ушедшего из своего сердца. В земной жизни
вместе мечтали, радовались, переживали, работали, вместе молились, и вдруг… о
человеке забывают как о чем-то уже ненужном. Такое отношение - предательство, а
если ты предал, то предадут и тебя, когда ты уйдешь из этого мира. Если дорог
тебе человек, то дорог должен быть до конца. Тогда любовь твоя и на могилку тебя
поведёт. А если опустили в могилу и забыли, значит, все было напускное: и
встречи, поцелуи, и подарки. И лежат наши прежде «любимые» на кладбищах
одинокие и заброшенные, ждут, пока нас к ним привезут и положат на вечное
упокоение. Что мы им тогда скажем, чем оправдаемся?
*
Отец Димитрий
Дудко пишет, что он отпевал самоубийц и некрещеных вопреки всем канонам, потому
что жалко ему было этих людей и их близких. Ко мне в храме несколько раз
подходила пожилая женщина с просьбой отпеть некрещеного сына Владимира. Я
сначала отказывал, но глаза её, полные скорби и печали, не давали мне покоя. И
тогда я подумал: все мы человеки, рабы Божии, надо бы отпеть, успокоить её,
сделать это по её вере, а там уж Господь Сам решит. Надо любовью постараться
покрыть её ни с чем не соизмеримую материнскую боль. Ведь первых христиан
как-то провожали в путь без крещения, тех, кто заявил о вере во Христа и тут же
был предан мученической смерти. Они, наверное, страдания приняли во крещение.
Пусть отпет будет раб Божий Владимир по страданиям его любящей мамы».
*
У могилки стоит
священник, а с ним трое солдат. Я подумал: «Как хорошо, солдатики пригласили
батюшку отслужить панихиду по близкому человеку, может, однополчанину».
Возвращаюсь тем же путем, слышу: панихида вовсю поется, канон, да так здорово,
и одни мужские голоса. Батюшка начинает: «Упокой, Господи, душу усопшего раба
твоего», а они подхватывают. Откуда же такой хор? Поравнялся с ними: трое
солдат и один в гражданском, но с виду тоже солдатик, все молоденькие, лет
19-20, поют панихиду, а батюшка им даже не подпевает: у них и так здорово
получается, зачем же им мешать. Вот такие теперь у нас солдатики встречаются –
настоящий церковный хор. Вы бы посмотрели, какие молитвенные и торжественные у
них были лица!
*
На кладбище встречаешь
разных людей. На Даниловском я покупал цветы у Миши, который оказался
мусульманином. Хороший открытый человек, всегда выбирает самые свежие цветы и
продает мне дешевле, чем другим: «Для вас дешевле, я вас знаю много лет».
Недавно он меня спросил: «Можно ли мне, мусульманину, зайти в православный
храм?» Я говорю: «Конечно, можно, я это только приветствую». Помоги ему,
Господь.
*
Я боялся, что
уйду раньше своих близких. И вот остался один. И на кого надеяться, кто будет
рядом? Кто за руку подержит, кто слово скажет? Я знаю: если бы это было
возможно, Тамара пришла бы ко мне, прибежала бы и не оставила в последнюю
минуту одного. А может, так и будет, ведь многие при уходе что-то видят. Может,
и я увижу своих.
Болезни не
выпускают меня из своих цепких рук, да я думаю иногда, что пора. Но ещё не
отмолил кого-то, не отмолил своих грехов. Как уходить? Почему так холодно в
комнате? Или это на душе холодно? Нет ни шагов ни голосов. Окружают меня
безмолвные стены. Душевную боль ничем не заглушить, только молитвой.
*
Иподиакон Дима
принес в алтарь фотографию примерно десятилетней давности: митрополит Владимир
(Сабодан) на фоне открытых врат, настоятель Александрийского подворья целует
руку владыке Нифону, я стою у Престола. Дома я решил рассмотреть фотографию
повнимательнее, (все-таки десять лет с той службы прошло!), вдруг вижу: белый
платочек, черное пальто, которое когда-то было голубым, а потом его перекрасили
в черное… Мама! Стоит на своем месте: я смотрю на неё, а она – на меня. Пришла,
навестила меня, утешила в скорби. Чудо.
*
Мама всё
напоминает мне о себе. Сегодня собираюсь утром на службу и вижу какой-то
листочек высовывается из вороха бумаг, на нем маминой рукой написано: «Восстани
и иди на дело, на которое призвал тебя Господь». Мама, мама, она и оттуда обо
мне заботится, выправляет мой путь.
*
Завтра обретение
мощей преподобного Серафима Саровского. Я приехал на кладбище рано, около
девяти. Солнце ещё не палило. Вспомнил маму и её поездки по понедельникам к
Илии Обыденному. Я верю: по понедельникам мама и в той вечной жизни одевается
во все «кобеднешнее», то есть лучшее, и спешит на акафист к преподобному
Серафиму, а по вторникам идёт к Споручнице. В среду едет на Землянку к Покрову,
в четверг – в Хамовники на акафист святителю Николаю, в воскресенье – в Сокольники
на акафист Иверской.
В вечности не
будет страданий, я не верю в них, там будет просто разная удаленность от Бога,
но в каждой такой удалённости будет радость, будет любовь. Господь взял на себя
все страдания мира, и мы Им любимы до конца, до Его крестной смерти. Ведь
сказал Спаситель: «Приидите, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас».
Вот люди и идут, покуда Земля существует, и радости их не будет конца.
Скоро будет 100
лет со дня обретения мощей Преподобного. И на земле и на небе будет торжество.
Мне недавно
привези сухарики от Преподобного. Батюшка Серафим очень добрый и всех
приходящих к нему одаривает особыми преподобно-серафимовскими сухариками. Вот и
мне прислал в подарок. Я каждый день читаю ему тропарь. У меня есть его
иконочка, приложенная к мощам. Он мне так же дорог, как и преподобный Сергий.
Произношу имя Сергия, и за ним сразу всплывает имя Серафима. Жили они в разное
время, а дух имели один. Нас, наверное, притягивает к ним их простота, их
препростое преподобие. Они открытые, доступные, светлые. Написать бы их на
одной иконе, как они вместе мишку кормят, и праздник для них двоих учредить в
один день – серафимо-сергиевское торжество. У меня в сердце они неразрывно
связаны – хранители Руси, иже добродетели подвижники, от юности Христа
возлюбившие.
Ублажаем,
ублажаем вас, преподобные отцы Сергие и Серафиме, и чтим святую память вашу!
*
У Тамары было
больное сердце, и ей трудно было выбираться в праздники в Лавру, когда там
столпотворение. Мы с ней ездили в будни, когда было тихо и спокойно. Тихонечко,
не спеша доберешься, войдешь в Лавру, встретишь знакомых, пройдешь в Троицкий
собор, приложишься к мощам преподобного Сергия, поставишь свечи, возьмешь масла,
посидишь на лавочке, попьешь водички, наберешь с собой и не спеша, тихонечко
идешь к станции. На душе хорошо: съездил, помолился, взял благословение у
Преподобного. Мы с Тамарой заезжали ещё и в Абрамцево. Там избушка на курьих
ножках Васнецова и храм, им расписанный, в то время закрытый, и все как в
сказке, кругом ели, сосны и чудесный абрамцевский воздух.
*
Лет девять тому
назад мама сказала мне: «Сынок, если останешься один, уходи в Данилов монастырь
и там в келье молись». Я слушал, согласно кивал и не возражал. Она была со
мной, Тамара рядом. Что я ей мог сказать? Но слова её запомнил. И вот как-то у
Данилова монастыря встречаю отца Зосиму, моего крестника, а если проще –
Игорька, каким я его крестил когда-то. Разговорились.
- Отец Вячеслав,
я рассказал отцу наместнику, архимандриту Алексию, что вы один остались. Он вас
хорошо знает и говорит: «Передай отцу Вячеславу, пусть придет ко мне, если
захочет, я для него выделю келью, пускай у нас живёт, молится, исповедует,
полная в этом свобода».
- Отец Зосима,
Игорек, поблагодари его. Мне ведь и мама говорила: «Останешься один - иди в
Данилов монастырь».
Ко мне то
приходили мысли о монастыре, то уходили. Слишком я привязан к тем местам, где
жили Тамара и мама, у меня в их доме тоже будто келья. Правда, нет такой
молитвы, какую монастырь создает, но на всё воля Божия. Всё ко мне приходило
незаметно, тихо, как в дуновении ветерка, и подсказывало. Буду ждать. Но пока
не готов.
Мы как-то были с
мамой в Даниловском ещё до открытия монастыря, там в то время жили трое монахов
да два послушника. Один из них сфотографировал нас с мамой на фоне храма Семи
Вселенских соборов. С Даниловым монастырем много связано: семьи Тамары и мамы
жили рядом с ним, и работали рядом, и молились, монастырь для них был родным, и
место упокоения они выбрали на Даниловском кладбище.
Слова мамы
нет-нет да и всплывают: «Останешься, сынок, один - иди в Данилов монастырь»…
Вот я и хожу. Постою, помолюсь, да и назад, в свои «кельи». Пока они меня не
отпускают. На всё воля Божия!
*
Христос
воскресе! Вот и Пасха, Светлое Христово Воскресение.
После ночной службы я лёг в четыре утра, в семь поднялся – и на Даниловское.
Христос воскресе! Это пасхальное приветствие я привёз Тамаре, маме и всем
почивающим с ними. Яички, куличики, тюльпаны – цветов море. Пасха Красная…
Красная от цветов. Потом я поехал на Хованское к Тамариной маме. От
Юго-Западной автобусы отходят один за другим. До каких благоприятных времен мы
дожили. Как же не приехать и не поприветствовать своих близких?! Ждать
Радуницу? Но ведь можно и не дождаться, если возьмёт к Себе Господь. Душа
просит поделиться пасхальной радостью с усопшими. Чего ждать? А на Радуницу мы
их всех поминаем и опять придем с ними христосоваться и делиться радостью.
Радость должна быть всегда.
*
На следующей
неделе 3 октября – день, когда ушла моя мама. Я включаю запись: мы с мамой поём
акафист Споручнице... она со мной рядом, и мы поём в два голоса. Когда она
слушала эту запись, то удивленно спрашивала: “Неужели это я?” Слышать свой
голос в записи всегда в диковинку. А теперь я слушаю без неё, а она поёт и
поёт...
*
«Жизнь, зачем ты
мне дана?» Для того, чтобы славить Бога, любить людей, ходить в храм, учиться,
трудиться, радоваться жизни, написать книгу, построить дом, валяться на траве,
которую Господь насадил, и делиться этой радостью со всей Вселенной. А потом
тихонечко уйти к Нему, в вечную Радуницу. Только бы хватило жизни обо всем этом
написать, чтобы люди читали и тоже радовались.
«Чую радуницу
Божию, не напрасно я живу»! Нет, конечно, не напрасно! Ничего напрасного на
свете нет. Всё имеет святой великий смысл. Во всём, всегда и везде Господь!
*
Я стараюсь верить, что книга сложится, если, конечно, из
моих разрозненных заметок удастся что-нибудь собрать. Ведь судьба тоже строится
из кусочков, а смотришь – и целая жизнь получилась. Жизнь, когда её начинаешь,
кажется большой – ни конца ни края. Так и книга. Начнёшь писать – конца этой
книги не видно, а не успеешь оглянуться - уже конец. Рассказал, «как текла
былая наша жизнь, что былой не была». Книга эта и есть жизнь.