Вслушиваясь в ворчание волн, я иду по песчаному берегу моря. Мне предстоит пройти километров семь или восемь. Погода не особенно холодная, скорее даже тепло, но людей на пляже почти нет, поскольку в этой части Латвии отдыхающих всегда немного. Поэтому море сегодня принадлежит мне одному...
"Ах, как давно то было", - как воскликнул однажды Владимир Соловьёв. Но оно, "море великое и пространное" - "mare magnum et spatiosum" - действительно было в тот день моим. От горизонта до горизонта. Северное море... Так, начитавшись Гейне с его "Nordsee", я называл тогда Рижский залив. В те годы я был абсолютно уверен, что никогда и ни при каких обстоятельствах не попаду в Европу (граница была на замке), а поэтому оставалось одно - фантазировать, мысленно превращая Латвию в Германию, Эстонию - в Швецию, а Крым - в Элладу.
Я был юн и несчастен, как бывают, наверно, в девятнадцать лет несчастны все или почти все, а в особенности студенты-филологи, только вчера в тишине библиотеки открывшие для себя горький вкус романтической тоски. Я шел босиком по берегу моря и бормотал про себя слова из 142-го псалма: "Notam fac mihi viam, in qua ambulem", - или: "Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду". Я был чудовищно одинок и невыносимо несчастен, хотя было мне, на самом деле, удивительно хорошо.
In qua ambulem. Глагол в сослагательном наклонении, а вернее, в конъюнктиве указывает на то, что придаточное это - не просто определительное. Оно не только отвечает на вопрос "какой именно путь?", но несет в себе ясный оттенок цели, ибо местоимение qui выступает здесь в роли союза ut. "Скажи мне, Господи, путь, чтобы я по нему пошел". Чтобы... Чтобы... Чтобы... Звенит где-то глубоко-глубоко внутри у меня это "чтобы", как колокола на Пасху во время крестного хода... И вообще Библия почти никогда не отвечает на мои вопросы, но просто указывает дорогу. Чтобы она, эта дорога стала моей. "In qua ambulem" - "в онь же пойду".
Латинская грамматика, в которую я был тогда влюблён без всякой меры, удивительно точно расставляет все акценты в любом тексте, а здесь, в псалмах царя Давида, она просто творит чудеса. Придаёт стихам, так хорошо знакомым и так давно известным, столько раз читанным на клиросе и дома, в полумраке вечернего богослужения и в пронзительные мгновения утренней зари перед началом ранней обедни, новую точность. Открывает их абсолютно новое для меня измерение. In qua ambulem. Ambulem.
Слова "Domine" или "Господи" здесь нет. Я его знаю из славянского перевода, ибо постоянно читаю на утрени шестопсалмие: "Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду, яко к Тебе взях душу мою". Есть оно и в греческом, у семидесяти толковников, в так называемой Септуагинте... Но только не тут, у блаженного Иеронима, латинского переводчика Писания. В его Вульгате оно стало невидимым, хотя, конечно, же, в отличие от московского студента начала семидесятых, он, великий филолог и аскет, помнил по-гречески все псалмы на память.
И в иврите в этом месте тоже отсутствует слово "Господи"... А вообще Иероним удивительно точно воспроизводит еврейский текст Слова Божьего. Не случайно же он опирался на Оригена и его Гексаплы. А Господь? Он, конечно же, присутствует и здесь, но невидимо: "Камо пойду от Духа Твоего и от лица Твоего камо бежу..."
Я всё иду и иду по берегу моря и повторяю свое "Notam fac mihi viam" - "Скажи мне, Господи, путь". По латыни, однако, эти слова звучат чуть-чуть по-другому: "Сделай путь для меня заметным...", а не просто "скажи (или укажи) мне". Русским словом "путь" обычно переводится латинское "iter", слово, постоянно встречающееся в записках у Юлия Цезаря, холодное и военное, слово, от которого несет полбой, что ели голодные и злые римские солдаты. Но тут в псалме у Иеронима стоит совсем другое, удивительное и в своей простоте прекрасное слово via. Просто дорога. Это его, именно его употребляет Иисус, когда говорит: "Аз есмь путь, и истина, и жизнь". Хотя, разумеется, Он произносит эти слова по-арамейски.
Ноги тонут в теплом песке. "Quemadmodum desiderat cervus", или "Им же образом желает елень". Только тут, в сорок первом псалме, имеется в виду раскаленный песок Палестины, а не теплый - Рижского взморья. Но пить хочется всё равно, а воды из залива не напьешься... Правда, в отличие от оленя, в пустыне страдающего от жажды, я знаю, что скоро приду в деревню, где меня ждет отец Людвиг, старый католический священник, недавно вернувшийся из Сибири, куда был выслан и где прожил почти двадцать лет.
А вообще в христианстве соединяется несоединимое. Во первых, Галилея с её арамейским языком и кудрявыми головами загоревших до черноты детишек - это о них говорит Иисус: "пустите детей и не возбраняйте им приити ко Мне". Потом - Греция с литургией Златоуста и тою церковной поэзией, которая так похожа на трагедии Эсхила и Еврипида. А далее - моя любимая латынь и блаженный Иероним. Христианство - это славянский язык и французская готика. Это знаменный распев и гудение органа под сводами святого Якоба в старой Риге. И церковь Сретения в Новой Деревне. И мои арбатские старушки, которых я преступно бросил, сбежав в Прибалтику... И тишина на Немецком кладбище в Москве...
Сегодня мне удивительно хорошо, потому что солнце не жжёт, а греет. Хорошо, потому, что via, та дорога, о которой говорится в псалме, сегодня ясно открывается моим глазам. Потому что меня ждет отец Людвиг, который знает латынь намного лучше меня и помнит на память не только все без исключения псалмы, но чуть ли не всех римских поэтов. Горация, Тибулла и Овидия.
Отец Людвиг старше меня на шестьдесят с лишним лет. Старый и сгорбленный, со скрюченными пальцами, он казался мне тогда похожим на Ференца Листа. Крестьянский сын из латышской деревни, получивший великолепное образование в Варшаве задолго до революции и уже полвека назад рукоположенный в священники, он - во всех отношениях человек совсем из другого мира. Но почему-то мы понимаем друг друга с полуслова. Мы будем сидеть на пороге его утопающего в цветах дома и читать, перебивая друг друга, то псалмы, то оды Горация Флакка, то какие-то куски из Публия Овидия Назона.
Дедал с Икаром летят высоко над землею и смотрят вниз, а там внизу рыбак своею дрожащею удочкой ловит рыбу. А снизу смотрят на летящих по небу людей пастух, который опирается на посох, и пахарь, склонившийся над плугом, удивляясь и думая, что это боги. Это место из "Метаморфоз" Овидия я запомнил на фоне трех белых пионов в садике у отца Людвига и потом вспоминал эти пионы всякий раз, когда доходил до него, читая Овидия со студентами.
Мне приходилось останавливаться и отходить к окну. В звуках этих известных каждому, кто учит латынь в университете, гекзаметров, я слышал и ворчание моря, и глухой голос отца Людвига, и те псалмы, которые мы с ним тогда читали, и запах его цветов, и бормотанье старухи-латышки, что помогала ему по хозяйству.
Дойдя до слов "stivave innixus arator" ("и над плугом склонившийся пахарь"), отец Людвиг остановился и процитировал на латыни стих из предначинательного псалма "Изыдет человек на дело свое и на делание свое до вечера". Usque ad vesperum... А вообще он был убежден в том, что римские поэты знали многие места из Ветхого Завета по греческим стихотворным парафразам, сделанным в эллинистической Александрии, и сознательно их цитировали.
Через несколько дней в Пустыньке я расскажу об этой встрече архимандриту Тавриону, который скажет: "Люди быстро уходят, поэтому вам надо успеть подружиться с ними". На слове "успеть" он сделает какое-то особенное ударение. Потом помолчит и добавит: "Латынь... Учи латынь". А потом достанет маленькую книжечку на латыни c псалмами и выдержками из апостольских посланий и подарит мне на память. Прибавив скороговоркой: "Все равно здесь её никто читать не будет", - чтобы я не подумал, что это подарок или какой-то особый знак. Это мне тоже помнится до сих пор. Что же до самого Бревиария, полученного от отца Тавриона, то он, к счастью, цел и сегодня.
С последней электричкой я возвращаюсь в Ригу. Здесь меня ждёт, не ложась спать, хотя ему завтра вставать на работу, Мстислав Николаевич Лишев, у которого я живу. Он тоже знает по-латыни, потому что он ихтиолог, но только названия рыб. Их совсем не centum quinquaginta tres, или сто пятьдесят три, как считал ученейший Иероним, думая, что в Евангелии от Иоанна указано это число, ибо в природе существует именно столько их видов, а несравнимо больше.
Поэтому встречает меня мой тоже давно теперь умерший хозяин длинным латинским монологом. Из него я почти ничего не понимаю. Только одно понимаю, что какие-то рыбы, из тех, что упомянул Мстислав Николаевич, всё-таки были выловлены тем рыболовом tremula cun harundine, с дрожащею удочкой, о котором рассказано у Овидия, или Симоном Петром с другими учениками, "когда уже настало утро, а Иисус стоял на берегу, но ученики не узнали, что это Иисус". С этими мыслями я засыпаю. "Ego dormivi et soporatus sum" - "Аз уснух и спах", как говорится в первом псалме шестопсалмия. Бесконечно счастливый, потому что мне девятнадцать лет.